И вот так, прячась в подъезде, Жозе Матиас прожил еще три года!
Этот подъезд был одним из тех подъездов старого Лиссабона, где никогда не было привратника, они всегда открыты, всегда грязны – сточная канава, откуда никто не гонит тех, кто скрывается здесь от нищеты и горя. Рядом находился бар. Каждый вечер с наступлением темноты Жозе Матиас спускался по улице Сан-Бенто, прижимаясь к стенам домов, и, как тень, исчезал в сумраке подъезда. В этот час окна Элизы ярко светились; правда, зимой они запотевали, но зато летом, открытые настежь, предоставляли ветру возможность беспрепятственно залетать в комнаты. И вот, засунув руки в карманы, Жозе Матиас часами простаивал здесь, любуясь их светом. Каждые полчаса он отлучался в бар, но так, чтобы никто того не заметил. Бокал вина, стопка водки – опять чернота подъезда скрывала его, давая ему приют и восторженную радость. Когда же в окнах Элизы задолго до глубокой ночи, даже зимой, – зимой дни и без того коротки, – гас свет, он ежился от холода, дрожал и, постукивая дырявыми подметками по каменным плитам подъезда или сидя па ступеньках лестницы и щуря мутные глаза, глядел на чернеющий фасад дома, в котором она спала с другим!
Поначалу, закуривая сигарету, Жозе Матиас поспешно поднимался на первую лестничную площадку, чтобы не видно было огня, который мог бы разоблачить ого и его укрытие. Но потом, друг мой, он курил сигарету за сигаретой, не отходя от дверного косяка, и старался затягиваться так, чтобы огонек освещал его, Жозе Матиаса! И вы понимаете почему?… Да потому, что Элпза уже знала что в подъезде' напротив, самозабвенно поклоняясь ее окнам, простаивает дни и ночи ее бедный Жозе Матиас!..
И поверите ли, друг мой, что и Элиза каждый вечер неподвижно стояла или у закрытого окна, или опершись на решетку балкона (табельщик в ночных туфлях, растянувшись на софе, читал «Вечернюю газету») и пристально всматривалась в черноту подъезда, молча посылая безутешному, поклоннику свой взгляд и улыбку, как посылала прежде поверх роз и георгинов со своей террасы в Арройосе. Потрясенный Жозе Матиас знал это. И теперь, не выпуская изо рта сигареты, чтобы она своим огоньком, как маяк, указывала путь возлюбленным глазам его Элизы, он без слов говорил ей, что он, ее преданный и верный друг, здесь, на своем посту.
При свете дня он никогда не показывался на улице Сан-Бенто. Да и как он, в этом продранном на локтях пиджаке и стоптанных башмаках, мог себе такое позволить? А все это потому, что тот молодой человек с утонченным и строгим вкусом, которого когда-то знала Элиза Миранда, теперь впал в нищету и носил лохмотья. Где же добывал он каждый день три патако на вино и кусок трески в баре? Не знаю… Однако восславим божественную Элизу, мой друг! Как деликатно, как изощренно и какими сложными путями она, богатая, старалась поддержать нищего Жозе Матиаса! Весьма пикантная ситуация, не так ли? Благодарная сеньора оплачивала содержание двух мужчин – возлюбленного плоти и возлюбленного души! Между тем Жозе Матиас все-таки дознался, от кого получал милостыню, и отказался, не бунтуя, не стеная от уязвленной гордости, даже растроганно, даже уронив слезу из-под век, воспалившихся от водки.
Когда же темнело, Жозе Матиас смело спускался по улице Сан-Бенто и входил в свой подъезд. И как же, друг мой, вы думаете, проводил все остальное время дня Жозе Матиас? Он выслеживал, преследовал бывшего табельщика общественных работ, разузнавал о нем все до мельчайших подробностей! Да, друг мой! Невероятное, исступленное, потрясающее любопытство к мужчине, которого избрала сама Элиза!.. Оба предыдущих, Миранда и Ногейра, вошли в ее альков гласно, через церковные двери, имея кроме любви определенные намерения – создать семью, домашний очаг, возможно, надеясь иметь детей, заслуженный покой и твердое положение в жизни. Но этот был возлюбленным, только возлюбленным, и она содержала его, чтобы быть любимой; да, этот союз покоился лишь на одном основании: два тела стремились соединиться. И Жозе Матиас никак не мог утолить свою жажду узнать все, что касается этого человека, которому Элиза отдала предпочтение, избрав именно его в тысячной толпе мужчин; он внимательно изучал его манеру держаться, внешний вид, одежду. Соблюдая правила приличия, табельщик жил на другом конце улицы Сан-Бенто, около рынка. А эта часть города для оборванца Жозе Матиаса, которого здесь не могли настигнуть глаза Элизы, была как раз постоянным местом пребывания: здесь он свободно, не скрываясь, мог наблюдать за тем, кто, храня тепло ее алькова, ранним утром возвращался к себе домой. Потом он не спускал с него глаз весь день и осторожно, как вор, следовал за ним на почтительном расстоянии. И все же есть у меня одно подозрение, что вел себя подобным образом Жозе Матиас не из праздного любопытства, а лишь желая удостовериться, что, несмотря на все соблазны Лиссабона, и весьма серьезные для простого табельщика из Бежи, тот хранил верность Элизе. Жозе Матиас считал, что оберегает ее счастье, следит за возлюбленным женщины, которую любил.
Сколь совершенен спиритуализм и сколь велика преданность спиритуалиста, друг мой! Душа Элизы безраздельно принадлежала Жозе Матиасу, и он ей поклонялся, но ему хотелось, чтобы и телу Элизы тот, кому она его вручила, поклонялся не менее преданно. Но табельщик был верен такой красивой и такой богатой женщине, одетой в шелка и бриллианты, которые его ослепляли. И кто знает, друг мой, может, как раз эта его верность, это его плотское поклонение Элизе и было последним счастьем, которое испытал в своей жизни Жозе Матиас. Я склонен думать именно так, потому что прошлой зимой в одно дождливое утро я встретил табельщика около цветочницы на улице Золота, он покупал камелии. А на противоположном углу стоял исхудалый, весь в лохмотьях Жозе Матиас и, наблюдая за ним, нежно, почти с благодарностью улыбался! И очень может быть, что этой же ночью, дрожа от холода в подъезде и постукивая промокшими ботинками, он, глядя на темные окна, думал: «Бедняжка Элиза. Она должна быть довольна, что он принес ей цветы!»
Так продолжалось три года.
И вот, мой друг, позавчера вечером запыхавшийся Жоан Секо появился в моем доме: «Только что на носилках отнесли в больницу Жозе Матиаса – воспаление легких!»
Кажется, его нашли утром; он лежал на каменном полу, под своим длинным пиджаком, и тяжело дышал; мертвенно-бледное лицо было обращено в сторону балкона Элизы. Я побежал в больницу. Умер… Я вошел вместе с врачом в палату. Приподнял покрывавшую его простыню. У ворота грязной и рваной рубашки на шейном шнурке висел такой же грязный шелковый мешочек. Без сомнения, там лежал цветок, волосы или кусок кружев Элизы – память первого очарования и вечеров, проведенных в Бенфике… Я спросил врача: «Тяжелы ли были его мучения, приходил ли он в сознание, просил ли чего-нибудь?» – «Нет! У него было коматозное состояние, потом он широко раскрыл глаза, в ужасе произнес «ох!» и скончался».
Были ли то испытываемые одновременно страх и ужас перед смертью или крик души? А может быть, ее триумф, признание себя бессмертной и свободной? Вам, мой друг, это неведомо так же, как неведомо было Платону и не будет ведомо последнему философу накануне конца света.
Вот мы и прибыли на кладбище. Думаю, что долг наш взяться за кисти гроба. Действительно, весьма странен этот Алвес Мерин; сопровождая нашего бедного спиритуалиста, он всю дорогу был необычайно печален. Но святый боже! Посмотрите. У входа в церковь стоит человек в светлом пальто. Это же учетчик! Он держит большой букет фиалок. Элиза, Элиза послала возлюбленного своего тела на похороны возлюбленного своей души, чтобы убрать усопшего цветами. Но, друг мой, навряд ли Элиза попросила бы Жозе Матиаса о подобной услуге, если бы богу душу отдал учетчик, А все потому, что Материя, даже не отдавая себе в том отчета и не извлекая выгоды, будет поклоняться Духу, в то время как по отношению к себе самой всегда будет грубо материальной и безразличной. Да, друг мой, великое утешение этот учетчик с букетом цветов для метафизика, который, как и я, толковал Спинозу и Мальбранша, реабилитировал Фихте и доказал более чем убедительно иллюзию ощущений. Только ради этого необходимо было проводить в последний путь столь непонятного Жозе Матиаса, который, весьма возможно, был значительно больше, чем мужчина, или совсем им не был…