Та, былая жизнь, настолько явственна, что даже в воспоминаниях жаль расставаться с нею. Неужели борьба и цель отняли тот мир? Кто и за что срывает на мне зло?
Из всех предпринимателей от спорта и менеджеров лишь Мэгсон, преодолевая многочисленные банкротства, сумел сколотить капитал в шестьдесят семь миллионов долларов. Более полувека назад чемпион Олимпийских игр в гребле на одиночке Харвей Мэгсон основал тяжелоатлетический журнал. Последние номера этого журнала я и листаю. Вот я на фотографиях с Кирком, Харкинсом, Мэгсоном. Вот еще совсем юный Торнтон – громоздкий, неуклюжий, облепленный репортерами. Долго разглядываю ноги Торнтона. Он обратил на ноги особое внимание. И его работу над ними не скроешь – девяносто пять сантиметров в окружности бедро! Чудовищные напластования мышц! У меня окружность талии сто пять сантиметров, почти как нога Торнтона!
Я всегда жалел, что не владею английским. Было бы о чем потолковать с Мэгсоном. Мы знаем свой спорт так, что для других наш разговор показался бы нелепостью. И вряд ли переводчики нашли бы нужные слова.
Когда-то школа Мэгсона в Кливленде слыла «фабрикой рекордов». Пирсон – обломок тех в буквальном смысле золотых времен. Парни Мэгсона занимали призовые места во всех весовых категориях. Теперь мы знаем больше о тренировках. Мэгсон полагается на удачу, на деньги, на эффект «химической силы». Его фармацевтические предприятия выпускают богатый набор «препаратов силы».
На тяжеловесов у Мэгсона своя статья расходов и особенное чутье. Из них по-настоящему опасен был азартный до безрассудства Бен Харкинс – высокий, мускулистый и гибкий, точно цирковой акробат. Мне повезло, он старше меня на пятнадцать лет. Три года мы следили друг за другом. Три года не знали пощады, гнали, взвинчивали результаты. Не было газетного сообщения о тренировках американских атлетов, которое я бы пропустил. Я расспрашивал всех, кто видел Харкинса между чемпионатами. От него всегда можно было ожидать сюрпризов. Я расспрашивал обо всем, вплоть до того, как он выглядит. Мне этого было достаточно, чтобы понять, какова его сила сейчас…
Мечта!.. В чем же она? Отрешение, когда ни о чем не жалеешь – только цель? Надменность мускулов, которым нет равных? В деспотичности к себе деспотичностью созидать свой мир? Отрицать слабость решимостью, которая все окрашивает в один цвет – цвет предельных напряжений? Слабость… что прячет слабость?..
Цорн и Поречьев ждут. Договорились вместе пойти перекусить. Спускаюсь в холл. Еще издали вижу Цорна. Он, как всегда, возится со своей трубкой. Поречьева не видно за газетой. Последние дни его занимает история референдума во Франции. Судьба Шарля де Голля – постоянная тема его разговоров. В холле, кроме нас, только молодая пара. Она коротает свой досуг здесь более или менее постоянно. У парня курчавая золотистая бородка. Девушка маленькая, совсем крохотная. Глаза у нее блестящие, влажные, подведенные голубоватой краской. В них робость и томление.
Портье окликает меня и подает пакет:
– От господина Аальтонена.
В пакете последний номер «Лайфа». Во весь разворот заголовок «Русская элита» – одиннадцать крупных цветных фотографий с текстами. Поречьев заглядывает через плечо. Среди фотографий самых известных людей и моя. Поречьев ухмыляется.
Я сфотографирован в зале. За моей спиной конструкции станка и новый утяжеленный гриф. Этот гриф изготовили на заводе по моему заказу – стандартные уже подводили: лопались. Я в белых штангетках. На штангетках имена соперников. Фотография четкая. После каждой победы черной краской выводил имена: Сигман, Ростоу, Сазо, Роджерс, Кирк, Земсков, Глебов, Кейт, Альварадо, Ложье, Харкинс, Пирсон, Зоммер, Бэллард… Обычно это проделывал вместо меня мой приятель Андрей Размятин.
Однажды я прочитал в статье нашего нового главного тренера сборной: «…Не могу не обратить внимания на то, как некоторые чемпионы подчеркивают свое пренебрежение к конкурентам. Большего издевательства, чем намалевать фамилии великих атлетов на своих штангетках, вряд ли придумаешь. А уж коли так неразборчив в средствах и тщеславен, не хвались, помалкивай…»
Жарков хитро мстит всем, кто на его поприще проявляет самостоятельность. Для этого все средства хороши. Свои личные интересы он наловчился пристегивать к общественным. И таким образом придавая уже своему личному, шкурному значимость важного, общественного. В этой подмене личного «я» понятием «общества» ему нет равных. В древнем искусстве демагогии он не сделал открытий, но достиг совершенства. Он караулит мою слабость. Сделает все, чтобы вывести меня из сборной, оговорить, лишить преимуществ члена сборной и тем самым подорвать возможность вести мощные полноценные тренировки…
И все это следует тоже учитывать…
Станок на фотографии внушителен: хаос загадочных перекладин, блоков и крючьев. Опыт Харкинса подсказал новую возможность для тренинга рук. Теперь основную работу проделываю в станке. В жимах широким хватом, или из-за головы, нагрузка сходится на позвонках. Жим любит кропотливую работу, воловью работу. Три четверти всего тренировочного времени съедает жим. Если бы не эта конструкция, я вряд ли вынес бы жимовые нагрузки последних лет. Ею я освобождаю позвоночник от нагрузки.
И вот он мой красавчик-станок на фотографии! Кожаная обивка стерта и темна – соль и пот моих тренировок!
К «Лайфу» приложен русский перевод, Узнаю бисерный почерк Мальмрута. Передаю журнал Цорну. Поречьев придвигает кресло. Цорна раздражает перевод Мальмрута.
– …На этом атлете все священные регалии счастья, – переводит Цорн. Он усмехается и похлопывает меня по плечу.
Миллионы болельщиков тоже знают все о моем счастье. Они знают все, они взвешивают счастье, примериваются к нему. Мое счастье обязательно должно походить на образчик общего счастья.
– Спасибо Аальтонену, – говорю я. – Согласился на сутки отдыха. Я устал.
Цорн усмехается:
– Этот Аальтонен из тех, что готовы деньги; зубами таскать из навоза…
Я в нетерпении толпы. Иду за ней через площадь. Надо идти со всеми. Постукивают женские каблучки, мелкают лица, витрины, табачные киоски.
Дождь залужил город. Город глазеет в лужи. И высокие дома, и люди, и деревья, и усталость моих шагов – в гладких зеркалах этих луж. Причуды дождя…
И снова в воспоминаниях кузнечики режут траву косами песен. И в просеках сбрасывает свою исступленность солнце. И дыхание солнца опаляет жадность земли, покорность трав. Соком ласк наливаются травы, восходят новые травы, созревают новые травы.
И это солнце, и гимны кузнечиков, и белые солнцем травы, и горячая земля – я вхожу в этот мир, он принимает меня, расступается передо мной, смыкается за мной.
И ручьи, реки, озера моих воспоминаний прозрачнее: лунного света.
Свой первый из десяти чемпионатов мира я выиграл в Сан-Франциско. Еще выступали Ямабэ, Шестэдт, Мунтерс, Шрейнер, Хлынов – легендарные имена! Тогда не было этой чехарды чемпионов. Сила долго и упорно добивалась в тренировках, и различные химические препараты Мэгсона вдруг не выводили в чемпионы вчерашних «недорослей силы», и Альберт Толь тоже тогда выступал, а Харкинс работал в первом тяжелом. Это был его пятый чемпионат и последние два из них он выиграл с сенсационным преимуществом.
В тот год я стал первым на чемпионате страны в Орле, вторым оказался Земсков, а многократный чемпион страны Глебов занял пятое место. Третьим за мной пробился Осипов.
Земсков подстраховывал меня в Сан-Франциско. Мы выиграли у Ростоу и Сигмана. Все три года после ухода Тронтона Ростоу был чемпионом мира.
Ростоу, Сигман, Цольнер, Гортон, Дювалье, Сеебах… – крутые спины и плечи, заросшие мясом мускулов, бочкообразные ноги, руки в пятьдесят сантиметров окружностью по предплечью. Я терялся среди этих людей. Я был в половину уже любого, хотя весил более ста десяти килограммов. Когда я стоял на параде среди этих атлетов, зрители соболезнующие улыбались мне.