Поречьев тычет в газету пальцем:
– Альварадо, Пирсон! Чревоугодие для целого вида спорта становится программой, почти патриотическим долгом! Таким следует лечиться, а не выставлять свое безобразие на аплодисменты. Конечно, зачем пробовать, искать, работать? Глотай пилюли, в меру таскай «железо» и жуй, жуй!.. Ну, ничего, высиживают орла – выведется курица! На наших результатах каждый килограмм лишнего веса станет обузой. Мы и без «химии» выходим на новые рубежи, доказываем возможность других путей…
– Вполтрубочки табаку, – говорит Цорн. – Подымлю, а?
– Дыми, коли невтерпеж, – говорю я. Шум с улицы режет слух. Опять там автомобильная пробка. Я беру у Цорна книгу: формулы, графики, уравнения.
– О свободных радикалах, – объясняет Цорн. – Фотография, реактивы, что-то стал почитывать. Увлекся. Потом проштудировал все о свободных радикалах. Уж как ими заинтересовался, не помню. А это исследование западногерманских химиков. Оригинальные преобразования! – Он раскуривает трубку. Закрыв глаза, затягивается. У него усталое и очень бледное лицо.
Поречьев расхаживает по номеру. Он в синем шерстяном костюме. «Молния» расстегнута, открывая волосатую грудь в вырезе майки. Он сводит за спиной руки и, похрустывая связками, разминает плечевые суставы. Он кряжист, крепок и еще балуется со штангой. В первый год наших тренировок он назойливо пробовал мою силу. Не раз после тренировки возились. Я чувствовал его желание свалить, осрамить меня. Зачем, до сих пор не возьму в толк. Я остерегался пускать силу, а он все назойливее пытался сбить меня. Однажды он вошел в удачный захват. Он рассчитывал, что я задохнусь и сломаюсь. Он колодой повис у меня на шее. Я сгреб его и швырнул. С тех пор он забыл свое озорство.
– Жду соревнования, – говорю я. Слова обжигают рот. Стараюсь скрыть возбуждение.
Поречьев разгоняет рукой дым, хмурится. Он умеет произвести впечатление своей угрюмой озабоченностью.
Я готов заснуть с открытыми глазами. Опять дурею сонливостью. Прихожу в себя, украдкой тру виски.
Цорн посасывает трубку:
– …Сергей Владимирович, какой же я собственник? Сам в лаборатории. Сам работаю, сам прибираю. У себя же в услужении…
– Во что верите?! -Поречьев подступает к Цорну. – Что свято? – Поречьев упирается руками в стол, нависает над Цорном.
Поречьев принес с собой пачку московских «Известий». Любопытно, есть ли там о моих выступлениях. Читаю:
«Тупик горнолыжника.»
Да, никогда больше не появится в протоколах соревнований имя выдающегося австрийского горнолыжника Герберта Хубера.
Шесть последних лет он принадлежал большому «лыжному цирку» – этому «гигантскому альпийскому предприятию, представляющему собой смесь лыжников экстра-класса, дельцов от спорта, промышленников по производству лыж, туризма и опасности, который кочует через Альпы от зимы к зиме». Так характеризует альпийский лыжный спорт западногерманский журнал «Морген».
Из года в год со скоростью гоночного автомобиля бесстрашно носился Герберт Хубер по отвесным склонам обледенелых трасс, чтобы удержаться в элите сильнейших. Вел спартанский образ жизни: бесконечные тренировки, бесконечные переезды из одного тренировочного лагеря в другой, бесконечные старты на трассах, которые не всегда отвечают элементарным требованиям безопасности. Прибавьте к этому несчастные случаи в гонках – иногда со смертельным исходом…
Двадцатишестилетний Герберт Хубер зашел в тупик и покончил с собой. Тот самый Хубер, который в недавнем прошлом победил в слаломе феноменального французского горнолыжника Жана-Клода Килли. Тот самый Хубер, который стоял рядом с Килли на олимпийском пьедестале почета в Гренобле. Тот самый Хубер, о смерти которого австрийские газеты сообщили так: «Он был достаточно сильным, чтобы побеждать, но недостаточно сильным, чтобы жить».
Австрийский журналист Мартин Майер сказал о Хубере: «Этот спорт уничтожил его. Нервный приступ поразил Хубера во время чемпионата мира в Гродентале. Беспомощный человек с трясущимися руками был отправлен на машине «скорой помощи» в больницу. Все, что могла сделать медицина, было сделано…»
«Нарушено равновесие психических процессов, – думаю я о себе. – Чрезмерной работой истощил мозг. Теперь вместо отдыха добиваю себя новыми напряжениями. И в самом деле, став могучим, я одряхлел. Неужели мне жить среди уродств мозга?»
– Опомнись, участь Хубера – не твоя! – шепчу я. Губы кажутся мне огромными, примороженными и чужими.
– …Фейербах – признанный материалист, – Цорн закупоривает бутылку, – а для него нравственность без блаженства – слово без смысла. Увы, наши судьбы расписаны! Каждому заказано, что и где говорить, смеяться, возражать. Правда, я стараюсь приблизиться к состоянию, когда нравственность меньше всего черствая нравоучительная дама. Однако жизнь весьма скупо одаривает радостями. Почему же она так безнравственна? Да и только ли со мной?.. – Цорн ставит стакан вверх дном. – Скверно, а? И до чего же справедливо! Боже, как справедливо!..
«Все, что могла сделать медицина, было сделано», – повторяю я про себя строку из газеты. Я тоже в тупике! Там они все испробовали. Значит, из такого состояния нет выхода. Я обречен!
– …Мы же не дети, Макс Вольдемарович. О чем речь, понимаете. Глупо играть в прятки.
– А почему не в жмурки?
– Я серьезно!
– Ну, если о вере, – Цорн усмехается, – извольте, но сперва выпью. Рассуждать о подобном предмете трезвым противопоказано. – Цорн наливает стакан. – Недостаток веры, впрочем, как и избыток, ведет к алкоголизму. Я тому печальный пример… Нет, нет, Сергей Владимирович, есть у меня свой идол! Набор идолов! Иначе, какой же я человек? – Цорн поигрывает стаканом. – Ладно, будем серьезны. Я, к примеру, ценю такое качество, как терпимость. Философия установила определенно: добродетельно то, что согласуется с выгодой каждого и всех. Значит, убеждения мы обязаны согласовывать с выгодой? Баста! Я безнравственен! Меня мутит от их выгод! Ноги протяну, но другим не стану. Уверен в праве быть таким, каков есть!
Поречьев снимает мою рубаху с дверцы шкафа и вывешивает на плечиках. Обычно эта страсть к аккуратности, когда он раздражен.
Ежусь от холода. Злобит. Если отдаю отчет в том, что со мной, – значит, «экстрим» не всесилен, значит, нужно ждать, необходимо ждать!..
Вытаскиваю из портфеля Цорна томик Овидия на французском языке – «Песни любви», «Героини», «Лекарства от любви». Кроме книг, в портфеле пачка трубочного табака и несколько журналов.
– Упражняюсь в переводах. Нравится Овидий? – Цорн выпускает облако дыма.
– «Песни любви» – да. Цорн гладит бутылку:
– Закон не велит нам дружить.
Он поворачивается и разглядывает себя в зеркало шкафа:
– С годами начинаю походить на просиживателя штанов, этакого злостного неудачника. Женщины не задерживают на мне взгляда, и сие по-настоящему опечаливает.
Из книги выпадают листки. Поднимаю. Угловатым почерком размашисто написана последняя строчка перевода: «Так было в книге судеб».
Цорн раскладывает газету. Читает заметку о Хубере, расспрашивает Поречьева. Ржавые голоса. Голоса без смысла и чувства.
Мне зябко. Встаю, натягиваю свитер. Автомобильная пробка рассасывается. Слышу, как перегазовывают двигатели и свистят полицейские. В форточку ползет газ.
«Так было в книге судеб» – слова настаиваются ядом. Слепо мотаю головой.
– …Согласно словарю Михельсона, – доносится откуда-то голос Цорна, – прелюбодейство – это любопытство до чужих удовольствий. Забавнее и не сочинишь, а? Улыбаюсь тому месту, где должен быть Цорн, улыбаюсь шагам Поречьева. «Все, что могла сделать медицина, было сделано. Спорт уничтожил его…»
Усилием воли возвращаю себя в действительность. Вижу, как встает Цорн, как протез неловко скользит по полу, как он прячет трубку. Пенковая трубка в форме головы носорога желтовата, но не куревом, а цветом времени. Старая трубка. Футляр изнутри оклеен синим шелком. Золотыми буквами вытеснено: «Sommer, 1896». Шелк в нескольких местах прожжен. Вдруг вижу фальшь Цорна. Он кажется мне беспомощным. Цорн снимает с вешалки плащ.