…В то время как Ваня вошел к Василию Васильевичу, Миша открыл дверь в палату Федора и остановился. Перед ним лежало неподвижное тело, покрытое одеялом. Лицо, в иссиня-черноватых кровоподтеках, было неузнаваемо. Но глаза, эти смелые и решительные глаза брата, с застывшей мучительной болью, все-таки улыбались. Как редко видел Миша такую улыбку глаз Федора! У Миши задрожали губы. Он силился что-то произнести. И вот он почти шепотом произнес:
— Федя!.. — и, опустившись на колени перед кроватью, спрятал лицо в складках одеяла.
Федор гладил его волосы непослушной рукой, с трудом передвигая ладонь. Боли не было. Нет такой боли, которая была бы сильнее настоящей любви и преданности!
Тося неслышно подходила на цыпочках к двери, прислушивалась, удивляясь тишине в палате.
Вот наконец Миша поднял лицо. Теперь он гладил волосы Федора, лежавшего все так же, и спросил:
— Федя! Как же теперь?
— Я буду жить, — ответил Федор шепотом. — Было хуже, теперь лучше.
— Больно?
— Бывает.
Помолчали.
— Ты придешь еще?
— Завтра приду. Послезавтра уеду в училище.
— Зине напиши: все хорошо — выздоравливает.
И снова помолчали.
Федор стал забываться. Закрыл глаза. Снова открыл на секунду, но тяжелые веки опустились. Сил больше не хватало.
Он уснул. Миша тихо вышел.
В коридоре стояла Тося.
— Уснул, — тихо сказал ей Миша.
— Это хорошо! — обрадовалась она. И сразу же направилась в кабинет Василия Васильевича.
Тот стоял посреди комнаты, положив руки на плечи Вани.
— Уснул Федор, — сообщила Тося.
— Ну вот, и не пришлось вам, Ваня, увидеть друга. Будить нельзя. Вы не огорчайтесь. Будете ходить часто. Установлю вам ежедневный час встречи. Идет? — спросил Василий Васильевич.
— Спасибо, — ответил Ваня, благодарно глядя на седого врача.
А когда оба парня зашагали по коридору к выходу, Василий Васильевич, стоя рядом с Тосей, произнес:
— Новая деревня. Новая, сильная!.. Молодая.
Полгода пролежал Федор в больнице.
Ежедневно он видел Тосю и Василия Васильевича, привык к ним, как к родным. На третьем месяце лечения ему разрешили читать.
Федор начинал жить сызнова, шире и шире раздвигались стены его палаты.
Ваня Крючков входил со свертком гостинцев в одной руке и пачкой книг — в другой: таким его и видели в больнице. Ни санитарки, ни Тося, ни сам Василий Васильевич не называли его по фамилии, а чаще всего — «Ломоносов».
— По твоей милости и здесь перекрестили в Ломоносова, — сказал он однажды Федору, входя в палату.
— А ты чего обижаешься? Ломоносов тебе позавидовал бы: в его времена совпартшколы не было. Пешком от Архангельска шел, а ты приехал на поезде.
— Тоже шел. Не в этом дело. Великий ум был, Федя. Нехорошо шутить его фамилией.
— Пожалуй, правда. Придется изменить. Это я перестрою… Ну, какие новости?
И друзья располагались рядом. Обычно Федор лежал, опершись на локоть, а Ваня садился на стул. Против всяких правил Ване разрешено было приходить вечером. Этот час стал у них часом задушевных бесед. Все, чему учился Ваня в школе, он пересказывал другу, а тот схватывал на лету и запоминал. Тося всегда была тут же. Но она была неумолима. Как только кончался срок, она брала у Федора книгу, подавала Ване фуражку и легонько направляла его к двери. Никакая сила не могла заставить ее нарушить режим, утвержденный Василием Васильевичем.
Ваня шел по коридору нарочито медленно. Ему очень хотелось побыть подольше не только с Федором, но и с Тосей. Однажды у двери он взял ее ладонь в свои ладони и задержал, пожимая, ласково глядя в глаза.
Тося высвободила руку и сказала:
— Я тоже рада, что у Федора такой… хороший друг.
Подходила осень тысяча девятьсот двадцать четвертого года. Федору уже разрешили выходить во двор больницы, но с двумя костылями. А вечерами он бродил по коридору с одной палочкой, упорно тренируясь.
Однажды Тося увидела, как Федор, держась руками за стену, пытался идти без палки.
Она с укором воскликнула:
— Ах, самовольник! — обхватила его за поясницу, и лицо ее оказалось близко-близко. Помогла дойти до кровати. — Неугомонный… Без палки пока нельзя — хуже себе же сделаешь.
— Получается, Тося! — сказал он весело. — Нога будет!
— А куда же она денется… Ты, наверно, и без ног будешь такой же.
Он улыбнулся. Но Тося осталась грустной. Она подошла к окну и посмотрела в больничный садик. Там желтая листва покрыла землю. Отдельные листья подпрыгивали и шевелились от ветра. Желтый закат, желтые листья, голые ветви — желтая осень.
— Ваня сегодня придет? — спросила она, не оборачиваясь.
— Нет, — ответил Федор и, проскрипев костылями, тоже подошел к окну. — Осень, — сказал он задумчиво.
— Осень, — повторила Тося, не отрывая взгляда от окна.
— Вы чего стали такая? — неловко спросил Федор, хотя он не раз уже хотел задать этот вопрос.
— Какая?
— Ну… печальная.
Она отрицательно покачала головой и посмотрела на Федора. Лицо у него худое, с желтизной, на щеке шрам, глаза запавшие, но… чистые и блестящие, умные. Один уголок губ пониже другого — будто презрительно или снисходительно усмехается. Она рассмотрела его как бы в первый раз. Потом сказала:
— Через неделю тебя выпишут из больницы. Так сказал Василий Васильевич.
Федор думал об этом и раньше. Он уже списался с заведующим двухгодичными бухгалтерскими курсами в Белохлебинске, куда собирался поступить. Знал, скоро выходить из больницы, и все-таки сообщение Тоси показалось неожиданным.
— Что так смотришь? — спросила она.
Он смотрел не отрываясь, будто видел ее в последний раз, и не ответил.
— Или снова замолчал, как прежде?
— Мне нечего сказать, Тося.
— Так уж и нечего?
— Не «нечего», а… нельзя. — И он отвернулся в сторону..
— Ну хотя бы скажи, почему нельзя.
Федор нахмурил брови, уголок губ вздрагивал, Он резко и решительно отрубил:
— Все. Нельзя. Отойдите, — А потом — тихо: — Я вас никогда не забуду… Никогда, Тося. Больше нечего говорить.
Тося легонько повернула его за плечи к себе и тепло сказала:.
— И не надо говорить.
Она еще раз посмотрела на него в упор, положила руки ему на плечи и вдруг рывком поцеловала его и выбежала из палаты.
Федор не двигался. Сердце сначала остановилось на секунду-другую, потом забилось часто-часто. Он, запрокинув голову, прислонился к стене и прошептал:
— Любит… За что? Зачем?
…Через несколько дней Василий Васильевич зашел к Тосе на квартиру:
— Проходил мимо — заглянул.
— Спасибо.
Он осмотрел комнатку-одиночку. Аккуратная коечка, столик с безделушками, шкафчик книг, маленькие застекленные портреты Горького и Ленина; единственное окошко выходило во двор; на полу половичок… И — все.
— Ну так как же? — спросил он, будто продолжая разговор.
Тося молчала, перебирая пальцами конец фартука и глядя вниз.
— Правильно ли вы поступаете, Тося? Обдумали ли все?.
— Я не могу думать — я полюбила.
— Хуже будет, если думать придется после… Знаете ли вы что-нибудь о Федоре?
— Знаю: он хороший…
— Вот видите… А ведь его жизнь — трагедия.
И он рассказал ей со слов Вани все.
— Такие натуры могут любить один раз в жизни. Но… они и умеют защищать свою любовь. Знаю, Тося, прожил уже жизнь, видел много. Федор уже не может вас разлюбить. А вы?
— Думаю, нет.
— Оказывается, можете думать. А говорили «не могу», — шутя сказал Василий Васильевич. — Вот и хорошо, что думаете. — А уходя, он уже весело сказал Тосе: — Итак, завтра Федор Ефимович Земляков будет выписан.
Тося проводила его в сени, а там припала к его руке щекой и шептала:
— Вы — как родной отец…
Он двигал бровями, часто моргал и; ласково отстраняя ее, сказала;
— Ну вот… Экие горячие оба… Мне пора уходить… Некогда.