«Заяц — копатель, клесты — бросатели», — записала Сорока.
— Кто следующий?
— Нас запиши, — проворчали бобры из своей хатки. — Мы осенью столько осин навалили — на всех хватит. Приходите к нам, лоси, косули, зайцы, сочную осиновую кору да ветки глодать!
И пошло, и пошло!
Дятлы дупла свои предлагают для ночлега, вороны приглашают на падаль, вороны свалки показать обещают. Сорока еле записывать успевает.
Притрусил на шум и Волк. Ушами попрядал, глазами позыркал и говорит:
— Запиши и меня в Бюро!
Сорока чуть с дерева не упала:
— Тебя, Волка, в Бюро услуг? Что же ты в нём хочешь делать?
— Сторожем буду служить, — отвечает Волк.
— Кого же ты сторожить можешь?
— Всех сторожить могу! Зайцев, лосей и косуль у осинок, куропаток на зеленях, бобров в хатках. Я сторож опытный. Овец сторожил в овчарне, кур в курятнике…
— Разбойник ты с лесной дороги, а не сторож! — закричала Сорока. — Проходи, проходимец, мимо! Знаем мы тебя. Это я, Сорока, буду всех в лесу от тебя сторожить: как увижу, так крик подниму! Не тебя, а себя сторожем в Бюро запишу: «Сорока — сторожиха». Что я, хуже других, что ли?
Так вот и живут птицы-звери в лесу. Бывает, конечно, так живут, что только пух да перья летят. Но бывает, и выручают друг друга.
Всякое в лесу бывает.
Это случилось зимой: у меня запели лыжи! Я бежал на лыжах по озеру, а лыжи пели. Хорошо пели, как птицы.
А вокруг снег и мороз. Слипаются ноздри и стынут зубы.
Лес молчит, озеро молчит. Петухи в деревне молчат. А лыжи поют!
И песенка их — как ручеёк, так и льётся, так и звенит. Но ведь не лыжи же, в самом деле, поют, где уж им, деревянным. Подо льдом кто-то поёт, прямо у меня под ногами.
Уйди я тогда, и подлёдная песенка осталась бы чудесной лесной загадкой. Но я не ушёл…
Я лёг на лёд и свесил голову в чёрный провал.
За зиму вода в озере усохла, и лёд навис над водой, как лазоревый потолок. Где навис, а где обрушился, и из тёмных провалов курчавится пар. Но ведь не рыбы же поют там птичьими голосами? Может, и вправду там ручеёк? Или, может, звенят рождённые из пара сосульки?
А песня звенит. Живая она и чистая, такую ни ручью, ни рыбам, ни сосулькам не спеть. Такую только одно существо на свете может спеть — птица…
Я стукнул лыжей по льду — песенка смолкла. Я постоял тихо — песенка зазвенела опять.
Тогда я что есть силы стукнул лыжей об лёд. И сейчас же из тёмного провала выпорхнула чудо-птица. Села она на край полыньи и трижды мне поклонилась.
— Здравствуй, подлёдная певунья!
Птичка опять кивнула и спела на виду подлёдную песню.
— А я ведь знаю тебя! — сказал я. — Ты оляпка — водяной воробей!
Оляпка ничего не ответил: он умел только кланяться и кивать. Снова юркнул он под лёд, и оттуда загремела его песня. Ну и что, что зима? Подо льдом ведь ни ветра, ни мороза, ни ястреба. Подо льдом чёрная вода и таинственный зелёный полумрак. Там, если погромче свистнуть, всё зазвенит: эхо помчится, стукаясь о ледяной потолок, увешанный звонкими сосульками. Чего бы оляпке не петь!
А нам чего бы его не послушать.
Чижа я купил за рубль. Продавец сунул его в бумажный кулёк и подал мне.
Я посадил чижа в клетку и стал разглядывать. Зеленоватенький, шустрый, с хитрым чёрным глазком. Словом, чижик-пыжик!
Кормил я чижа спелыми берёзовыми серёжками да изредка просовывал в клетку свежие веточки вербы. Была зима, но дома в тепле на прутиках вербы, стоящих в банке с водой, появились «барашки». Как белые заячьи хвостики.
Чиж любил трепать клювом эти заячьи хвосты. Треплет, треплет, а растреплет — и запоёт. За окном зимняя тишина, холодина, а дома птица поёт! Юлит на жёрдочке, и из клювика её так и брызжут, так и брызжут весёлые посвисты!
Поёт по всем птичьим правилам. У людей ведь как — поели и запели. А у птиц наоборот — попели и заели. Весной в утренних сутёмках, когда ещё и не видно ничего, гремит мощный птичий хор. А как развиднится — притихнет. Увидали, значит, разных там жучков и паучков.
Прожил чиж у меня год. Совсем обжился. Вскочит, бывало, на палец, устроится половчее, горлышко у него задрожит — и полетели из клюва звонкие брызги!
Привык я к чижу.
И вдруг приходит тот самый продавец, у которого купил я чижа, и говорит:
— Продай чижа назад! Завтра на ловлю, а мой манный чиж околел. Продай твоего.
Я даже не поверил — как так продать?
— Да так, — говорит, — продай!
Я совсем растерялся:
— Как же я его продам, если…
— Что если, — жмёт продавец, — что если? Потратился на него? Ну так вот: платил ты за него целковый, корма за год извёл на трёшку. Вот тебе четыре целковых и давай чижа.
— Да я его и за червонец не отдам! — рассердился я. — Да что за червонец, даже за сотню!
— Ну и спекулянт, — свистнул продавец, — ну и хапуга! Брал за целковый, отдаёт за сотню! За что же ты хочешь с меня девяносто девять рублей взять?
Я и сам удивился: и верно, за что же я хочу взять с продавца такие деньги?
Продавец плюнул и ушёл, стукнув дверью.
А я всё сидел и думал: «За что?»
Потом махнул рукой. И всё сразу встало по своим местам.
В комнате пахло клейкими зелёными листиками и вербиными барашками. Барашки были уже с розовым подшёрстком и стали похожи не на заячьи хвостики, а на белые яички птиц, в которых просвечивает розовый зародыш.
И на всю комнату гремела весёлая чижиная песня: будто из клювика чижа вылетали звонкие брызги!
Казалось, не было за окном зимы, сумеречных дней, оледенелых сучьев. Был май и весна. И будто бы…
Так вот что оценил я так дорого — песенку о «будто бы»!
У всех день рождения — радость. А у клестят — беда. Ну что за радость вылупиться зимой? Мороз, а ты голышом. Один затылок пухом прикрыт.
У всех птиц родители как родители, детей летом выводят, когда тепло и сытно. Одним клестам законы не писаны. Угораздило же высидеть клестят зимой, да ещё двадцать девятого февраля! Что это за день рождения, который бывает один раз за четыре года? Прямо хоть плачь: ни зелени, ни гусеничек; снег, холод…
А родители хоть бы что!
Вон папа-клёст — сидит себе на ёлке и песни поёт. А у самого пар из клюва. Будто трубку курит.
Это я так про клестят думаю.
Только вижу, что сами клестята живут не тужат!
Клестята кашу едят. Хороша каша из еловых семян! Каши наедятся — и спать. Снизу гнездо — как пуховая перинка, сверху мама — как перяное одеяльце. А изнутри каша греет. Ёлка клестят баюкает, ветер им песни мурлычет.
Немного дней прошло — выросли клестята. Ни горлышки не застудили, ни носы не отморозили. Да толстые такие, что в гнезде тесно. И неугомонные: чуть из гнезда не вываливаются.
Это, наверное, всё от забот маминых и от еловой каши.
А ещё от яркого солнышка и морозного ветра.
Нет, день рождения — всегда счастливый день.
Пусть даже зима и мороз. Пусть даже двадцать девятого февраля.
Всё равно!
— Чего они, дурачки, меня боятся? — спросила Люся.
— Кто боится тебя? — спросил я.
— Воробьи.
В скверике прыгали воробьи. Люся кидала им крошки, а они в страхе улетали.
— Почему они улетают? — удивлялась Люся.
Загадала девочка мне загадку! Действительно — почему?
Раньше я не думал об этом: боятся и боятся. На то они и дикие птицы. Но вот девочка хочет их накормить, воробьи голодны. Но они улетают.
Почему?
— Почему они меня боятся? Я ведь никогда их не обижала! — говорит Люся.
— Ты не виновата, — успокаиваю я её.
— А кто виноват?
— Мы виноваты. Все-все. Одни — потому что всегда птиц обижали, другие — потому что позволяли обижать.
— Но за что же их обижать? Они ведь маленькие…