Закончив основную телеграмму, я перевел дух. Однако мне требовалось как минимум еще две. Я продолжал диктовать.

«Генералу Хану Нахичеванскому.

Безграничную преданность — принимаю.

Приказание одно — реквизируйте поезда и двигайтесь на столицу.

Жду в Юрьеве через три дня.

Николай».

Самую последнюю телеграмму я решился отправить графу Федору Келлеру, чьи слова поразили меня до самой глубины души. В отличие от двух предыдущих, я отправил ее без подписи и без указания адресата, зачитав текст предельно коротко.

«Давеча ты писал мне: придем и защитим.

Говорю тебе:

ПРИДИ ЖЕ И ЗАЩИТИ!»

— Тчк, — закончил диктовать я.

— Это все? — удивился телеграфист.

— Этого даже больше, чем надо!

Всего через час, как доложил мне Воейков несколько позже, Третий кавалерийский корпус генерала графа Федора Келлера выступил на столицу.

ОБЕДНЯ

С нами Бог!

Девиз на Большом гербе Российской империи

Заняв череп царственного Николая, я стал обладателем его личных воспоминаний. В глубине этого довольно обширного «склада» хранился ценный для меня эпизод.

В начале января все того же злосчастного одна тысяча девятьсот семнадцатого года Николаю Второму поведали удивительную историю, которая не заинтересовала венценосного реципиента, но крайне волновала сейчас меня.

В тот далекий день в кабинет Зимнего дворца, отделанный деревянными панелями и зеленым сукном, вошел приземистый человек в гражданском мундире, с явными повадками жандармского служащего. В чем именно проявляются подобные повадки, сказать точно нельзя. Возможно, в коротких точных движениях, умных, пронзающих насквозь глазах, в пружинной походке, будто идущий сдерживает клокочущую внутри бешеную энергию — описать такое невозможно, поскольку заключается оно не в совокупности признаков, но в общем впечатлении, производимом сотрудниками государственной безопасности. Не знаю, поражал ли Глобачев своей внешностью царя Николая, однако то, что шеф жандармского отделения произвел впечатление на меня, не поддавалось сомнению.

Как прочие руководители ведомств, Глобачев явился в тот день на доклад. Первая фраза, произнесенная царедворцем от контрразведки, и услышанная мной при ознакомлении с памятью Николая, повергла мой разум помощника хронокорректора в шок.

Жандарм открыто и прямо докладывал русскому Государю о предстоящем заговоре военно-промышленного комитета. Дословно звучали фразы: «Гучков и Коновалов готовят государственный переворот». Шеф жандармов делился не просто догадками, но приводил доказательства, называя состав участников предполагаемого «ответственного министерства» по фамилиям. Состав этот, если сравнивать его с реальной историей, почти до последнего человека совпадал с будущим составом Временного правительства, известным мне по данным энциклопедии. Глобачев докладывал: авангардом думского заговора является рабочая группа Государственной думы, почти открыто ведущая на деньги предпринимателей, высших чиновников и дворян подрывную работу среди рабочих, призывая к открытому мятежу. Какие там большевики с эсерами, — лидеры левых партий сидели по тюрьмам, ссылкам да за границей. Ни Ленин, ни Троцкий, ни прочие будущие «демоны революции» не имели к происходящему в Петрограде зимой 1917 года ни малейшего отношения. Страну разваливали изнутри отнюдь не социалисты — это делали «свои», представители высших классов, имущих власть и богатство!

Глобачев требовал немедленно арестовать заговорщиков — представителей военно-промышленного комитета, однако… до самого визита на станцию Дно Гучков и прочие лидеры депутатов продолжали разгуливать на свободе. «Что это? — думал я. — Царя Николая поразила болезненная слепота? Детская наивность? Глупость? Мягкосердечность? Слабохарактерность?» Ответа на эти вопросы отыскать было невозможно. Логика поведения последнего русского Императора ускользала от меня.

Единственной причиной, которую я отыскал, являлась подготовка к победе — именно так! В то время как общество, по словам одного из депутатов мятежной Думы, «делало все для войны, но для войны с порядком, все для победы, но для победы над властью», Царь поступал с точностью до наоборот.

Все для войны — для настоящей войны с Германией.

Все для победы — для настоящей победы над внешним врагом.

Мощное наступление русской и союзнических армий в апреле 1917-го, по мысли монарха, должно было сочетаться с разгромом думской оппозиции. Смешно, но ту же версию впоследствии открыто подтверждали и сами заговорщики. В энциклопедии, например, я нашел текст мемуаров депутата Милюкова — одного из виднейших лидеров оппозиции. Милюков писал:

«…Твердое решение воспользоваться войной для производства переворота принято нами вскоре после начала войны, ждать мы не могли, ибо знали, что в конце апреля наша армия должна перейти в наступление, результаты коего сразу в корне прекратили бы всякие намеки на недовольство, вызвали б в стране взрыв патриотизма и ликования. История проклянет пролетариев, но она проклянет и нас, вызвавших бурю…»

Это писал заговорщик — вот так и никак иначе!

Царь оттягивал схватку с врагами, пытаясь победить на полях сражений, лелея надежду, что после победы над немцами внутреннее напряжение в стране спадет само собой и оппозиция смирится, не придется ему никого вешать и разгонять.

Оппозиция в то же время ускоряла подготовку к перевороту, чтобы успеть до победы в войне, ибо иначе народ невозможно будет поднять на бунт!

Все это жуткое несоответствие, изуверская «обратная логика» просто не помещались в голове, настолько циничными и в то же время настолько безумными казались подобные размышления. Действия думцев даже невозможно было считать обычным предательством. То, что вытворяли заговорщики (бунт во время войны, бунт против царя-победителя, «чтобы успеть до его победы»), казалось неким извращением, умозаключением-перевертышем, неспособным уместиться в рамках привычного человеческого сознания.

Откидывая подобные «общефилософские» мысли, я снова и снова заставлял себя возвращаться к размышлениям о насущном. В один из дней, примерно неделю спустя от прибытия в Юрьев, я с самого утра болтался в комнате телеграфистов, то падая на стул, то неспешно прохаживаясь вдоль окон, задернутых тонкой, пропыленной годами тюлью. Воейков и Фредерикс отсутствовали. Сопровождающие лица, исключая нескольких стрелков конвоя, размещались в вагонах царского поезда, однако я, желая в эти критические для страны дни получать новости из первых рук, решительно отказался возвращаться к себе вагон-салон. Под царскую опочивальню приспособили кабинет местного коменданта, на диване которого я проводил долгие ночные часы бессонницы и стремительно несущиеся Дни рядом с громоздким аппаратом связи.

Иногда, отрываясь от текущего управления военной операцией, состоявшей на данном этапе в согласовании многочисленных перемещений армейских подразделений в Юрьев с фронтов, я позволял себе немного отвлечься и побыть обычным человеком, а не руководителем гигантской военной машины. Более всего в этом смысле меня занимал граф Фредерикс, тяжело раненный во время прорыва бронепоезда с достопамятной станции Дно. Я заходил к нему в «санитарную», врач набрасывал мне на плечи белый халат, и я смотрел на старческое лицо, рассеченное многочисленными морщинами и ужасными шрамами, оставленными каленым стеклом.

Фредерикс чувствовал себя плохо, однако отлежавшись, мог говорить, и мы беседовали с ним на разные отвлеченные темы. Я рассказывал ему пошлые, бородатые анекдоты, неизвестно откуда всплывшие в памяти ископаемого трупа, найденного во льдах, и мы добродушно смеялись. Министр Двора — превозмогая боль в рассеченном до костей лице, его собеседник — превозмогая ужас от творящихся в столице народных волнений.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: