— Проставлял оценки…
Табитта молчала. Он засмущался, стал пожимать плечами. Теперь он и сам не понимал, какого черта так долго торчал в классе.
— Проставлял, проставлял, — передразнила Табитта Геннадиевна. — А потом что делали?!
— Потом… вас искал.
Не сводя с него злых прищуренных глаз, директриса покачала головой.
— Зачем вы врете? — Ее висячий подбородок негодующе вздрогнул. — И перестаньте бледнеть? Я такая страшная, да? Я — зверь? Зубров! Ну почему, ну почему с вами столько проблем? Почему вы прячетесь, опаздываете, медлите?.. Объясните, что происходит… коллега. Может, вы считаете, трехмесячный стаж дает вам какие-то особые привилегии? Сколько это будет продолжаться? А?!
Зубров опустил взгляд, снова на ее коричневые колготки. Они морщинились на голенях: ему невольно хотелось поправить их.
Его охватила паника. Поразили не столько слова, сколько эмоции, которые, как ему казалось, плескались на лице этой старой женщины. Да, она была слишком стара для того, чтобы быть его коллегой, и слишком женщиной (особенно из-за этих дурацких коричневых колгот) для того, чтобы быть его начальником. Тут до него дошло: как раз эта разница возрастов и полов его всецело обезоруживала. Какая-то парадоксальная ситуация. Он снова заговорил, теперь уже совершенно не понимая, что имеет в виду:
— Поверьте мне, Табитта Геннадьевна, я и думать так не считал… то есть, не думал… считать не хотел… я никогда… не собирался… не гордился своим стажем… и привилегиями тоже…
Голос был не его — чей-то чужой: высокий, сдавленный, трусливый.
— Что? Я вас не понимаю!
— Я сам не понимаю, Табитта Геннадьевна. Хе-хе… Честное слово! Это какое-то безумие… Ну скажите, с кем не бывает. Что же мне делать-то? Поверьте, больше не повторится. Хотите, на колени стану?..
Директриса поморщилась.
— Уберите истерику! Вы когда-нибудь научитесь вести себя как мужчина? В который раз обещания? Почему я должна верить? — Негодующая дрожь от подбородка передалась ее голосу. Он знал: это ненастоящая дрожь, Цвяк прекрасно владела эмоциями.
К ним подошла очень худая и бледная девочка в белой блузе, синей юбке и красном галстуке.
— Табитта Геннадьевна! Ждана Петровна просит ключ от линкомнаты.
— Я разговариваю, — не повернув головы, процедила директриса.
Не зная, что ей делать, девочка отступила на пару шагов, но не ушла — осталась дожидаться конца разговора. Словно не замечая ее, директриса сказала:
— Эх, Зубров, по-хорошему мне бы надо наказать вас за нерасторопность и за то, что вы не умеете планировать время. Вы безответственны, вы избегаете даже учительских чаепитий. Вы до сих пор не сдали мне план на второе полугодие. Вы…
Тут ее назидания прервал звонок.
— Честное слово, исправлюсь, — воспользовавшись паузой, быстро сказал Зубров. Сказал от души и негромко: не хотел, чтобы стоявшая поблизости девочка, слышала, как он, взрослый человек, оправдывается.
— Вот и исправьтесь, — сказала директриса. — Еще как исправьтесь. Только я не знаю, когда это будет. Пока вы уверенно катитесь по наклонной плоскости, Зубров. В десятом «А» должен быть хоть какой-то порядок, но там совершеннейший бардак, и я уже просто устала слышать нарекания на вас.
Зубров машинально огляделся, словно хотел убедиться, что тех, кто на него нарекал, нет сейчас рядом. Он встретился взглядом с бледной девочкой: она с любопытством его рассматривала.
Ему вдруг вспомнились слова матери: «Соглашательство — лучший способ избегать споров».
— Да, Табитта Геннадьевна…
— Ну что — да? — вздохнула директриса.
— Честное слово… я исправлюсь. — Он снова покосился на девочку: смотрит ли она? Девочка не сводила с него глаз.
— Ладно, — сказала директриса. Шагнув к нему, она маленькими жилистыми руками отобрала журнал. — Надеюсь, мы друг друга поняли. Мой вам совет: хотите влиться в большую школьную семью — боритесь с этой вашей… инфантильностью. Со своими эгоистическими замашками. Со своей безответственностью, а не хотите — смотрите сами. У меня пока все. Да, кстати, вам мать звонила. Свяжитесь с ней и попросите, чтобы не звонила на номер директора. Это вам не детский садик.
— Конечно, Табитта Геннадьевна… обязательно. Обещаю! Спасибо вам.
Через четверть часа он вышел из школы. Настроение было препаршивейшим. Виски сдавливала тупая боль. День был пасмурным, но свет отчего-то резал глаза.
Зуброву казалось, что жребий, выпавший на его долю, столь ужасен, что лучше бы ему не рождаться вовсе.
Дойдя до памятника Меламеду, он пересек улицу и вошел в здание переговорного пункта. По пути он мысленно встречался с матерью и вел с ней докучный спор.
Где-то глубоко в подсознании Зубров считал ее виновной в том, что он живет в этом замызганном Алгирске, преподает географию и курирует десятый «А».
«Довольна, мама? — спрашивал он у нее. — Вот это ты хотела видеть, да? Что бы какие-то старые вешалки твоего сына с грязью смешивали?»
«Орик…» — уговаривала мать, но он не слуша. Вот зачем ей, интересно, надо было, чтобы он непременно учителем стал? Знала ли она, что собой представляет эта суровая реальность, в которой он теперь вынужден томиться? Пожалуй, нет.
Эх, мама… Уж лучше было бы взять да сказать тебе «нет» прямо в глаза еще пять лет назад!
Он изумился своему неожиданному открытию и стоял в задумчивости до тех пор, пока топтавшаяся за ним в очереди женщина что-то сурово не крикнула.
Обменяв в кассе двухрублевку на горсть пятнашек и один новенький пятак, Зубров втиснулся в кабинку. Мать подняла трубку почти тотчас, — не иначе, уже битый час сидела над аппаратом в ожидании звонка.
— Сына!.. С тобой все в порядке? — крикнула она срывающимся голосом.
— Да, мам, не беспокойся, — хрипло сказал он в трубку.
— Мне плохой сон приснился, — запричитала она. — Такой скверный — даже пересказать неудобно.
— Можешь не пересказывать, мам. Слушай, у меня тут только три пятнашки всего, давай о самом главном, мам, а потом я как-нибудь тебе перезвоню. Только не звони на номер директрисы, она недовольна…
— Три пятнашки, — с горечью и отчаянием выдохнула мать. — У тебя всегда три пятнашки. Ох, сына, сына… Когда-то поймешь, да поздно будет. Неужели мать не имеет права поговорить с тобой? Если у тебя нет на меня денег, я вышлю тебе специально на разговоры. Да, пожалуй, вышлю. Ей-богу вышлю. Десять рублей. Разменяешь их и позвонишь. Тогда будем говорить столько, сколько матери нужно. Или что? — она всхлипнула, — или считаешь, что мать не имеет на это права? Ох, сына… ты другим стал. Какой же ты все-таки неблагодарный!
— Да благодарный я. Мам, завтра перезвоню, не надо мне ничего высылать, я тебя умоляю… Просто я с вокзала сейчас, тут автомат на улице… негде тут…
Мать на том конце провода издала какой-то жутки надрывный стон и сразу же крикнула:
— А что ты делаешь на вокзале?!
Ну что ей ответить? Зубров чувствовал себя опустошенным. Мать тоже молчала, пока щелчок не оповестил: прошла первая минута. Тогда она торопливо заговорила:
— Орик, мама хочет, чтобы ты по вечерам сидел дома, сделай это для меня, пожалуйста, послушай маму, я понимаю, ты считаешь себя уже взрослым, и все такое, но я тебя умоляю, хотя бы какое-то время посиди дома, и главное — на рынок не ходи, помнишь, в детстве ты испугался, когда видел, как на рынке человека били? мы еще часто потом вспоминали это…
Конечно, он помнил про рынок и очень не любил, когда мать ему напоминала это.
— Сына, мне недавно рынок снился, не тот сон, что сегодня, — другой, его можно рассказать… ох, сына. Снилось, будто взяла тебя с собой, картошку тащить, а тут вдруг цыганка, часы тебе предлагает, электронные, что ли… в общем, не наши, а ты ей: часы не нужны, говоришь, джинсы нужны. Я говорю: дались тебе эти джинсы, сынок! Ты же, все-таки, сомолфед, учитель… Учителя разве носят джинсы? А цыганка давай гоготать, аж до хрипу, стерва припадочная, прости, Орик, что сквернословлю… Она говорит: не шьют джинсы таких размеров. А ты, бедный, раскраснелся весь, как схватишь ее за волосы, а они-то у нее, смотрю, белые-белые, что твой мел, хоть она и цыганка. — Тут щелкнула вторая минута. — А я тогда как закричу на тебя, и ты весть задрожал и будто бы враз маленьким стал… — Она заплакала и сквозь всхлипывания проговорила: — А цыганка уже выше тебя ростом… и смотрит так, знаешь, высокомерно. А потом…