Богемия, 1209 год
Герман любил, когда наступала ночь. Каждый божий день с тех пор, как к нему пришло осознание собственной судьбы, он с великим нетерпением ожидал захода солнца. Вместе с темнотой в воздухе вокруг монастыря разливалась волнующая благодать, предметы и живые существа волшебным образом преображались, а небо раскрывало свои объятия его жаждущему взору. Уже много лет таинство ночи было острейшим наслаждением для его израненной души.
Лучше всего, конечно, когда по ночам бывало лунно и звездно, но, даже если небо к вечеру и застилали облака, Герман с надеждой всматривался в слегка припудренную серебристой пылью небесную высь, пытаясь разглядеть звездный престол Всевышнего. Для привыкших к темноте глаз бенедиктинского монаха даже того света, который едва пробивался сквозь пелену похожих на заснеженное поле облаков, было вполне достаточно, чтобы увидеть его. Престол был на месте, но обычно он пустовал…
Магия ночных преображений была его союзницей и спасительницей, если не сказать — сообщницей. Если бы Герман был Творцом, то созданный им день состоял бы только из двух частей — предвечерья и ночи. Ибо днем он был всего лишь рано повзрослевшим от своей непосильной ноши горбуном с не очень аккуратно выстриженной тонзурой, красноватыми, вечно воспаленными глазами монастырского писаря — скриптора, одетым в латаную-перелатаную черную сутану и сбитые сандалии. Ночью все было иначе. В мягком лунном свете горб будто покидал его спину, волосы становились густыми и шелковистыми, глаза переставали слезиться, а сутана превращалась в новую и чистую. И тогда Герман расправлял спину и плечи, а жизнь снова казалась ему исполненной смысла, добра и справедливости.
Сегодняшняя ночь была просто замечательной. Стояла поздняя осень, и первый снег уже присыпал долину и лес, что раскинулся вокруг монастыря. Легкий морозец окутал своими объятиями землю, была полная Луна, ни ветерка… Герман с наслаждением втянул ноздрями утреннюю свежесть и выдохнул облачко пара. Потом еще и еще. Так он играл с морозным воздухом и слушал музыку вселенской тишины, забравшись в самое шумное место в монастыре — на колокольню. Впрочем, он был здесь по делу. Герман даже фонарь оставил внизу, на лестнице, чтобы ничто не мешало видеть звезды. Скоро ведь надо будет звонить к пробуждению, ибо бенедиктинский устав делит день монаха на строго определенные части и числит пунктуальность среди главных его добродетелей. Всякое, даже малейшее, отступление от этого правила влечет за собой покарание, а первейшее требование их Учителя предписывает вставать зимой еще до петушиного пения. Сегодня была его очередь определить по звездам, когда же наступит подходящий момент. Эта обязанность была значительно приятнее, чем вскакивать с постели при первом же ударе звонаря. Опять-таки, устав святого Бенедикта гласил, что вставать следует без промедления, в противном случае это считалось проступком, который подлежал рассмотрению на обвинительном капитуле. Не могло быть и речи, чтобы снова уснуть. По утрам приор с фонарем в руках обходил кельи и, если находил нарушителя, просто ставил фонарь в его ногах, после чего будил. Провинившийся должен был взять этот фонарь и, в свою очередь, продолжить обход, чтобы найти другого провинившегося и вручить ему переходящий знак вины, который таким образом превращался в видимое доказательство совершенного проступка. Тот монах, который последним оставался с фонарем в руках, подлежал публичному осуждению и наказанию.
За все эти годы Герман ни разу не нарушил устав и очень этим гордился. Он научился любить монастырские порядки и своих братьев во Христе. Прожив в Божьей обители более десяти лет, он узнал, что среди них нет святых и безгрешных. В душе чуть ли не каждого монаха было нечто, что тот тщательно скрывал от мира. Вот, к примеру, брат Айван как-то обмолвился, что в молодости убил напавшего на него человека и пришел в монастырь отмаливать свою грешную душу. Или другой случай: однажды, и это случилось совсем недавно, прекантор Сильвестр привел в монастырь женщину и удерживал ее три дня в одном из помещений, примыкающих к скрипторию. Когда несчастная, замерзшая и голодная, стала звать на помощь, ее обнаружили и выдворили из монастыря. При других обстоятельствах Сильвестр понес бы весьма суровое наказание, но их монастырь был мал — всего чуть больше двух дюжин монахов, — и заменить монаха во время службы было попросту некем. После долгого обсуждения его проступка на капитуле старший певчий был наказан дополнительными работами по чистке бани и отхожих мест, но остался при должности. Правда, его также лишили доступа к монастырской печати.
Едва различимые изменения произошли на небе — оно чуточку посветлело. «Пора!» — подумал Герман, взялся за веревку и качнул колокол. В тишине ночи прозвучал гулкий призыв к молитве. Он ударил еще и еще раз. Даже тьма вынуждена была отступить под столь мощным напором. Все, дело сделано, теперь ему и самому следовало поспешить, чтобы не опоздать к всенощной.
Он схватил фонарь, торопливо спустился вниз по винтовой лестнице, быстро добрался до монастырской галереи и лишь там, присоединившись к общей процессии, замедлил шаг, смиренно сложил руки и предался очищающим дух молитвам. Герман крепко усвоил, что братии полагается молиться в то время, когда не молится никто другой. Именно тогда им надлежало петь вечную славу Всевышнему, ограждая тем самым мир от Зла подлинным духовным щитом.
Однако в этот день ему не было суждено сосредоточиться на мыслях о Боге. Размышления о проступке Сильвестра упорно не шли из головы. Ведь до того, как принять постриг, Герман так и не познал женщины, и, наверное, поэтому в его сознании женское начало никак не хотело сосуществовать с библейским образом источника греха и соблазна. Женщина оставалась для него тайной, которой было предначертано пасть именно в этот день.
После службы и молитв вместе с рассветом наступило время для работ. Сегодня монастырский ризничий определил ему в обязанность собрать в близлежащем лесу хворост и заготовить дрова, ибо сгорбленная спина молодого монаха была как нельзя лучше приспособлена для переноски больших вязанок дров, которые ризничий потом использовал для приготовления углей. Герман взял с собой веревки, небольшой топор и отправился в лес.
Если ночь была его тайным союзником, то лес — злейшим врагом. Именно дерево погубило его спину, та проклятая надломившаяся ветка была во всем виновата. И теперь деревьям, кроме молодой и невинной поросли, нечего было ждать от него пощады. В этот раз в поисках достойного объекта отмщения он зашел поглубже в чащу, укрытую еще не устоявшимся снежным покровом, выбрал себе в жертву несколько дубков и сосен и, как заправский дровосек, приступил к рубке. Герману работалось легко, даже весело. В лесу было тихо, лишь вороны громким и сердитым карканьем отзывались на стук топора. Немного болела спина, но к этой боли он давно привык. Он рубил ветви на удобные для вязанок части и сносил их к проходящей через лес широкой тропе. Наконец набралось достаточное количество хвороста и дров и можно было приступить к доставке их в монастырь.
Он уже собирался закинуть за спину первую вязанку, как вдруг услышал какой-то сторонний звук. Это был характерный, сопровождавшийся легким пофыркиванием лошади скрип, который издают давно не мазанные колеса телеги. В безмолвном лесу это звучало так: скрип-скрип-фыр, скрип-скрип-фыр. Герман оглянулся и просто не поверил своим глазам: прямо по тропе к нему медленно приближалась повозка, запряженная сивым мерином. Тот был стар и едва передвигал ноги, но, тем не менее, повозку тянул исправно. «Хвала Всевышнему!» — подумал Герман. Ведь теперь он сможет доставить дрова в монастырь на повозке — кто же откажет в таком пустяке монаху-бенедиктинцу?
— Эй! — крикнул он, чтобы предупредить хозяев повозки о своих добрых намерениях. — Эй! Бог вам в помощь!
Но ответа не последовало. Вскоре телега поравнялась с Германом и остановилась. В ней никого не было.