Стены этих дворцов сложены так прочно, из огромных каменных глыб, с наружной стороны оставшихся неотесанными, что сразу видишь: по этим улицам часто разгуливала опасность! Нас же делает ничтожными именно отсутствие опасности на улицах наших городов. Только что я целый час простоял один в маленьком темном дворе палаццо, выстроенного на Виа Ларга Кóзимо Медичи, тем самым, которого глупцы прозвали отцом отечества. Чем меньше эта архитектура стремится подражать греческому храму, чем больше напоминает она своих строителей и их нужды, тем полнее покоряет она меня. Но чтобы сохранить свою сумрачную грезу, весь день вызывавшую в моем воображении образы Каструччо Кастракани, Угучоне делла Фаджола[231] и других, словно я мог повстречать их за любым поворотом, я избегаю глядеть на ничтожных, невзрачных людишек, проходящих по этим величавым улицам, с которых еще не стерлась печать страстной жизни средневековья. Увы! У современного флорентийского горожанина нет никаких страстей, ибо даже скупость его уже не страсть, а лишь следствие соединения крайнего тщеславия с крайней бедностью.
Флоренция, вымощенная крупными, неправильной формы плитами белого камня, отличается редкой чистотой; на улицах ее вдыхаешь какое-то особое благоухание! За исключением некоторых голландских городков Флоренция, может быть, самый чистый город в мире и, верно уж, один из самых прелестных. Его греко-готическая архитектура обладает всей четкостью и законченностью прекрасной миниатюры. К счастью для внешней красоты Флоренции, жители ее вместе со свободой потеряли энергию, необходимую для того, чтобы воздвигать мощные здания. Таким образом, взора не оскорбляют здесь жалкие фасады в духе Пьетро Марини и ничто не нарушает прекрасной гармонии этих улиц, еще дышащих возвышенным идеалом средневековья. Во многих местах Флоренции, например, при спуске с моста делла Тринитá и у дворца Строцци путешественнику может казаться, что он живет в 1500 году.
Но, несмотря на редкую красоту стольких улиц, полных величавой грусти, ничто не может сравниться с палаццо Веккьо. Эта крепость, выстроенная в 1298 году на добровольные пожертвования купечества, гордо вздымает ввысь свои кирпичные зубцы и невероятно высокие стены не в каком-нибудь пустынном углу, а в центре самой прекрасной из площадей Флоренции. К югу от нее находится красивая галерея Вазари, к северу — конная статуя одного из Медичи, у ее подножия — «Давид» Микеланджело, «Персей» Бенвенуто Челлини, прелестный портик Ланци — словом, все величайшие произведения флорентийского искусства, самого живого, что породила ее цивилизация. К счастью, эта площадь — здешний Ганский бульвар, место, где проходишь по нескольку раз в день. Какое здание в греческом стиле говорило бы сердцу нашему больше, чем эта средневековая крепость, полная суровости и силы, как и самое ее время? «Вон там, у этого окна, выходящего на север, — сказал мне мой чичероне, — был повешен во всем своем облачении архиепископ Пацци[232]».
Я жалею о старой башне Лувра. Галло-греческая архитектура, сменившая ее, не настолько величественна и прекрасна, чтобы говорить душе моей так же властно, как старая башня Филиппа-Августа. (Это сравнение я привожу, чтобы разъяснить мою мысль; когда я впервые попал во Флоренцию, я ни о чем, кроме того, что видел, не думал, и о Лувре — не больше, чем о Камчатке.)
Во Флоренции палаццо Веккьо и весь контраст суровой действительности средневековья, предстающей в окружении шедевров искусства, с ничтожеством современных «маркезино» производит впечатление величия и правды. Видишь творения искусства, порожденные силой страстей, и также видишь, как впоследствии все становится незначительным, мелким, надуманным, ибо бурные вихри страстей уже не надувают паруса, устремляющего вперед душу человека, столь беспомощную, когда она лишена страстных чувств, то есть настоящих пороков и добродетелей.
Сегодня вечером, когда я сидел на соломенном стуле у входа в кафе в центре главной площади, как раз напротив палаццо Веккьо, окружающая толпа и холод почти не мешали мне видеть все то, что здесь некогда происходило. Это здесь Флоренция раз двадцать пыталась обрести свободу, и кровь лилась во имя конституции, которую невозможно было осуществить на деле. Незаметно появилась луна, положив на эту безукоризненно чистую площадь огромную тень палаццо Веккьо и овеяв пленительной таинственностью колоннады галереи, сквозь которые видишь освещенные окна домов на том берегу Арно.
На башенной колокольне часы пробили семь. Опасение, что я могу не достать билета в театр, заставило меня оторваться от этого грозного зрелища. Я ведь, можно сказать, присутствовал на трагедии, которую разыгрывала история. Лечу в театр Хохомеро — так произносят здесь кокомеро. Столь прославленный флорентинский язык вызывает у меня возмущение. Сперва мне показалось, что это арабский: быстро на нем не заговоришь.
Начинается музыка, я вновь обретаю моего любимого Россини, которого узнал после трех тактов. Я спустился в партер и спросил: действительно дают его оперу «Севильский цирюльник». Этот подлинно гениальный человек дерзнул взяться за сюжет, доставивший такую славу Паэзиелло. Роль Розины исполняет г-жа Джорджи, муж которой был при французах судьей в трибунале. В Болонье мне показывали молодого кавалерийского офицера, выступающего в качества primo buffo[233]. В Италии никто не стыдится делать то, что разумно, иными словами, страна эта менее испорчена понятиями о чести в духе Людовика XIV.
«Севильский цирюльник» Россини — картина Гвидо: небрежность великого мастера, никакой вымученности, никакого ремесленничества. Это остроумнейший человек, не получивший образования. Чего бы только не сделал Бетховен, обладай он такими идеями! Мне показалось, что кое-что стянуто у Чимарозы. В «Севильском цирюльнике» подлинная новизна слышится, по-моему, только в трио второго действия между Розиной, Альмавивой и Фигаро. Только эта мелодия должна была быть связана не с решающим моментом интриги, а со словами, где проявляются характер и намерения действующих лиц.
Когда наступает миг опасности, когда одна минута может все погубить или все спасти, раздражаешься, слыша, как по десять раз повторяют одни и те же слова[234]. Эта неизбежная нелепость музыкального спектакля легко может быть обойдена. Вот уже три или четыре года, как Россини сочиняет оперы, где всего один-два отрывка достойны автора «Танкреда» и «Итальянки в Алжире». Сегодня вечером мне пришла в голову мысль, что хорошо было бы сделать из этих блестящих кусков одну оперу. Я бы предпочел сочинить одно трио из «Севильского цирюльника», чем всю оперу Солливы, которая мне так нравилась в Милане.
24 января. Все больше и больше восхищаюсь «Цирюльником». Один молодой английский композитор, по-моему, совсем лишенный дарования, негодовал по поводу смелости Россини. Покуситься на творение Паэзиелло! Он рассказал мне случай, характеризующий беспечность Россини. Самая знаменитая вещь неаполитанского автора — романс «Я — Линдор». Некий испанский певец, кажется Гарсиа, предложил Россини песенку, которую в Испании влюбленные поют под окнами своей дамы сердца. Маэстро ленив, и ему это вполне подошло: получилась очень холодная вещь — портрет живого человека, попавший на картину с персонажами, созданными воображением художника.
Во флорентийском театре все убого: костюмы, декорации, певцы словно в каком-нибудь заштатном французском городишке. Балет там бывает только во время карнавала. Вообще у Флоренции, расположенной в узкой долине, среди лысых гор, репутация незаслуженная. Мне в сто раз больше по сердцу Болонья, даже в отношении картин. К тому же Болонья обладает умом и характером. Во Флоренции пышные ливреи и длинные фразы. В Италии, южнее Болоньи и Флоренции, французский язык уже не в ходу.
231
Угучоне делла Фаджолá — пизанский герцог, гибеллин, как и К. Кастракани, которому этот последний содействовал в его захватнических планах.
232
Пацци. — Заговор Пацци против династии Медичи (1478), в котором тайно были замешаны папа и пизанский архиепископ Сальвиати, не имел успеха. Заговорщики, напав на Лоренцо и его брата Джулиано в церкви, убили одного Джулиано. Трое Пацци и Сальвиати были повешены.
233
Первый комик (итал.).
234
В музыке это означает десять различных мотивов. — (Прим. авт.)