Хоть и в лесу рос, а в первый раз видел волка.

Я очень устал и, когда мы домой возвращались, еле ногами передвигал.

Но зато хоть волка видел.

И хоть трудный был день, но хороший!

СЕРЫЕ

Однажды отец взял меня с собой на пашню. Дело уж к осени было. Когда мы приехали туда и выпрягли нашего Егорку, я стал боронить, принялся ездить из конца в конец по всей длине всего этого уже вспаханного отцом поля — от дороги до леса, до заросшего частым березнячком болота,— от болота до дороги и обратно.

Поначалу все у меня вроде бы шло хорошо, Егорка меня слушался. Он вообще был очень чутким, очень послушным конем.

Однако же время близилось к вечеру, и Егор мой, видимо, сильно устал. Он охотно возвращался к дороге, на которой оставалась наша телега и где меня дожидался отец, и все неохотнее — к лесу, к болоту. Чтобы мне было легче управляться с конем, отец, когда я к нему подъехал, протянул мне крепкий березовый сук.

Продолжая подсвистывать, я ездил туда-обратно, но все трудней было мне заставить Егорку идти к лесу. С каждой минутой он становился непослушней. Он переступал с ноги на ногу, упрямился и норовил повернуть назад. Раньше, чем мы достигали болота. Он всячески сопротивлялся и все делал, чтобы туда не идти, а у меня не хватало в руках силы с ним справиться... Он дергал, борона скакала по пашне, а он даже моего березового сука не слушался. Зато с какой быстротой поворачивал, когда нам удавалось достигнуть края пашни. И как, бегом почти, бежал обратно.

Все же, когда я делал последний круг — совсем стемнело,— он так и не дошел до леса, а, повернув где-то среди прогона, скоком помчался назад. Я чуть с него не свалился.

Когда же мы подскакали к дороге, отец, до того занятый, а в эту минуту чем-то сильно обеспокоенный, помог мне слезть и спросил меня:

— Ты что, ничего не слышишь?

И уши у меня проткнулись. Я вдруг услышал то, что должен был слышать намного раньше... Как они выли! На разные голоса. Старые — густо, протяжно; молодые — подвывая им... Помолчат и опять завоют.

Мы запрягли, поскорее погрузили борону в телегу, и Егорка рванул. Телега сейчас же затарахтела но затвердевшей, затравеневшей дороге. А они вслед нам сильней еще начали выть.

Подбрасываемый в телеге, я понял наконец, почему артачился мой Егорка. Я вспоминал, как старался во что бы то ни стало заставить лошадь подойти к краю поля. И я уже видел всю их стаю — как сидят они один возле другого — в нескольких шагах от меня. Горячие, в темноте среди болота, угольки.

Большие, маленькие.

ГАДЮКА

Поселок был совсем маленький — десяток изб, и кругом лес... Даже огород и тот в лесу, среди деревьев. Место это, сразу позади избы, называлось Лужком или Лужками. В этом Лужке, за грядками — их было две или три,— и за узенькой полоской овса и ржи, высеваемых поочередно, была у нас старая, ежегодно зарастающая лебедой угольная яма. За нею поднимались одинокие мелкие березки и осинки, а уж далее, за ними, настоящий лес.

Я направился в эти Лужки... Земля уже прогрелась и пахла первыми цветами. Среди жесткой, колючей скошенной прошлогодней травы и первых редких зеленых травинок белели обломки распадавшихся и уже сгнивших толстых березовых сучьев. Они были пустые внутри. От них оставалась одна полая берестовая кора... Хорошо было ступать босой ногой.

И вот я шел, ступал так и у самой этой угольной ямы наскочил на змею. Это была гадюка... Я чудом только на нее не наступил. Она лежала в ряд с таким вот берестовым березовым суком. Грелась... Я чуть на нее не наступил. Я так испугался! Но и она тоже испугалась и отвильнула в сторону и в то же мгновение мелькнула мимо моей ноги... Она — промахнулась. Может быть, потому, что я успел отскочить... Когда пришел я в себя, то увидел: гадюка, вжимаясь в землю и извиваясь, вроде бы переворачиваясь с боку на бок, уползала по редкой, не успевшей еще вырасти траве.

Я хорошо помню тот испуг, который я пережил.

С безумно колотящимся сердцем я перелез изгородь, отделяющую деревню от леса, от пашни и от огородов, подбежал к моим товарищам, к ребятишкам, игравшим здесь же, и все им рассказал. С ними были и парни постарше. День был воскресный, и они собирались пойти за деревню, стрелять из большого старого дробовика.

Я думал, они не пойдут. Но они тут же, довольные, что нашлось какое-то занятие, отправились за мной.

Я сразу отыскал место, где я на нее наскочил. Это было возле угольной ямы.

Никакой змеи не было.

Все повернули обратно. Мне стало совестно, что я зря сюда привел. Могли еще подумать, что я все наврал. Но меня кто-то выручил, сказав, что змея могла заползти в поленницу. Действительно, между двух берез, чтобы дрова не распались, недалеко от этой угольной ямы, была сложена поленница дров.

Мы все с радостью принялись ее разбирать.

Большие парни брали два и даже три полена, а мы — те, кто поменьше,— по одному. Дрова были тяжелые, берёзовые, намокшие, заготовленные еще с прошлого года, и мы с трудом ссаживали их сверху.

Старая поленница постепенно таяла, а рядом, метрах в десяти, росла новая...

Чем меньше дров оставалось в той, прежней поленнице, тем осторожнее мы ее разбирали.

Мы брали все осторожнее. А так как именно я столь неожиданно перед этим встретился со змеей, то теперь за каждым поленом, за которое я брался, мне виделась змея.

Дров оставалось уже совсем мало, когда я, схватив одно небольшое полено, тотчас же его выпустил.

Она под ним и лежала.

Все сразу ее увидели: свернувшись в кольцо, она лежала на полене и вдруг скользнула на землю, в траву...

Я потом боялся ходить к этой угольной яме.

В СТУЖУ

Я в то утро поднялся чуть свет и пошел дров наколоть. Зимы у нас большие, долгие, и морозы большие, но дома мне никогда не сиделось. Я был ужасный зимогор!

Шубу мне тогда только что справили, шапку. Надел я шубу, шапку, рукавицы надел отцовские... Оделся и вышел.

Мать к тому времени уже печь затопила.

В сенях взял я топор. Был у нас колун. Это, знаете, такой топор — клином. Очень тяжелый.

И вот выхожу за дверь. Светло у нас стало, тихо. Мороз ядреный. Бело во дворе. Деревья, береза наша, родная, та, что у крыльца стоит, вся в инее. Я глянул на колун, на этот топор на длинном топорище, а он тоже — весь белый. Как молоком облитый, весь — в инее... И все холодное такое. Одно топорище только теплое.

Я со ступеней еще не спустился, как стоял, тут и поднял колун к лицу. Он был такой синеватый весь, страшный... Как только я увидел этот иней, я не утерпел и лизнул его. Не понимаю, что со мной сделалось. Ведь знал, что нельзя, но такое тут на меня искушение напало. Не мог удержаться и, как собака, лизнул. Языком лизнул. Я только чуть притронулся.

И тут же я понял, что случилась беда. Язык мой мне стало вытягивать... Меня притянуло за язык к железу. Я даже кричать не мог.

Так я через темные сени с этим топором и пришел в избу.

Я только мычал. Мне казалось, что меня все сильнее и все сильнее притягивает... Мать, должно быть, ничего не поняла сначала. Я ведь только что на улицу вышел. Хотел дров наколоть, а вот вхожу с колуном перед носом. Она сразу кинулась к печи. Там у нее вода горячая была в чугуне. Она сразу зачерпнула ковшом горячей воды и стала лить ее на топор.

Я долго не мог говорить. Язык мой был болен. Мама его подсолнечным маслом смазывала.

Пол-языка у меня па топоре осталось.

А у меня, знаете, раньше дефект такой был: я трудное «р» не выговаривал. Друзья мои надо мной смеялись... Я долго болел. А тут, знаете, когда все у меня прошло, я так рычать стал. Случай, конечно, но, оказывается, приварив свой язык к заиндевевшему топору, я эту перепоночку, что под языком у нас, которая у нас язык держит, разорвал. И на другое утро заговорил совершенно свободно.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: