— Извините, у меня тут вешалочка оборвалась…
Миниатюрная седенькая гардеробщица, вопреки ожиданиям, не стала браниться. Совсем наоборот — принимая морщинистой лапкой замызганное чудо питерского швейпрома, улыбнулась ласково:
— Ну что вы, mon chere[1]! Право же, не беспокойтесь, je vous en prie[2]!
И, протянув ему жестяную бирку, доверительно, как о чем-то крайне существенном, сообщила:
— Ваш номер — тринадцатый. Bon chance![3]
Изысканная распорядительница номерков и перламутровых театральных биноклей словно бы посвятила его в кавалеры строжайше засекреченного Ордена тамплиеров. Зорин невольно оглядел выданную ему бирку: может, и впрямь какая-то особенная?
Бирка оказалась самой прозаической: полустершаяся уже цифра «13» да две неглубокие царапины крест-накрест. Ну а в остальном — номерок как номерок, ничего особенного. Но ласковая жрица театральной вешалки взирала на него с непонятным энтузиазмом, гордостью и каким-то даже благоговением. От нее веяло муаровыми ламбрекенами, Парижем эпохи первых фиакров и ностальгической фиалкой, засушенной между страницами стихотворного томика Альфреда де Мюссе. Зорин и окрестил ее мысленно «Фиалкой Монмартра».
Сбоку от гардероба почему-то громоздилось старинное кресло, обитое сиреневым бархатом. Утонув в кресельных недрах, подремывал крохотный старичок. У него было личико доброго гнома, который по ночам приходит в детские сны и рассказывает волшебные сказки про храбрых королевичей и заколдованных принцесс. Старичок улыбался. Ему снилось что-то светлое и ласковое.
Наконец Зорин прошествовал в зал. «Ладно! Займу-ка свое место — глядишь, там все и откроется!»
Соседкой слева оказалась полнообъемная дама, отмеченная черноватыми усиками. Она нервно обмахивалась газетой «Голос метростроителя», обозревая партер, бельэтаж и галерку с чрезвычайно недовольным видом.
Справа от Зорина расположились двое «новых русских». Судя по могучим загривкам и живописной лексике, еще не так давно эти двое достойно представляли питерскую «братву». Но потом, видимо, «приподнялись», завели собственный бизнес — и теперь вот соответствуют новому имиджу.
На своего плюгавого соседа джентльмены с бычьими загривками не реагировали никак. Весь первый акт они вполне громогласно обменивались впечатлениями от грибоедовского шедевра и награждали действующих лиц собственными характеристиками. Характеристики из их уст выходили самобытные: Молчалин — лох малохольный, Чацкий живет по понятиям.
Коммуникабельные соседи оживленно общались то друг с другом, то с многочисленными телефонными абонентами. Мобильники обоих театралов заливались напропалую.
Финальный монолог Чацкого причудливо вплетался в громогласные откровения, разносящиеся из третьего ряда. Звучала эта перекличка поколений достаточно колоритно:
— Слепец! Я в ком искал награду всех трудов!..
— Ну а ты чо? Сварганил траст-сертификат?
— А вы! о боже мой! кого себе избрали?..
— А Дрисливый? На что пошел? Ах, на лизинг?!
— Высокий идеал московских всех мужей…
— Куда Дрисливый умотался? В Монте-Карлу? Ну как же: Монте-Карла — и без Дрисливого!
— Все гонят! Все клянут! Мучителей толпа…
— Ну, Дрисливый, ваще! Клал, грит, я на ваш депозитарий? Во дает в натуре!
— Бегу, не оглянусь, пойду искать по свету…
— Щас я ему брякну в Карлу. У него роуминг работает? Ну, это нам — ништяк, это — как два пальца обоссать!
На такой вот оптимистичной ноте в эту коллективную декламацию напоследок прорвался Чацкий. Возопив вполне истерично «Карету мне, карету!», он опрометью бросился со сцены, подальше от общительного зрителя из третьего ряда.
…Когда отзвучали аплодисменты и народ потянулся к выходу, Зорин решил не спешить. Вот сейчас в стремительно пустеющем зале к нему и подойдет, наконец, посланец от неведомой «Звезды»! Но минут через десять, окинув взором безнадежно пустой партер, Денис встал и побрел к той самой вешалке, с которой, как известно, театр начинается. Равно и кончается коей.
«Фиалки Монмартра» на месте не оказалось. Вместо хрупкого парижского цветка по ту сторону барьера произрастал хмурый детинушка: лоб размером с воробьиный чих, челюсть лопатой, над крохотными глазками нависают надбровья, каждое — с вагонную ось. И это неандертальское чело было отмечено печатью страдания, об истоках которого легко было догадаться, взглянув на сизый, в прожилках, нос.
Едва дождавшись протянутого номерка, неопохмеленный мученик чуть не швырнул в Зорина одиноко висевшей одежкой. На косматой пятерне, свирепо мелькнувшей перед его носом, Зорин разобрал раскоряченные лиловые буквы: «Беатриче».
На божественного Данте обладатель наколки явно не тянул, и Зорин почел за лучшее побыстрей удалиться.
А удалившись, изумленно уставился уже на свои собственные руки. Ибо они сжимали не прорезиненного ветерана родной «Володарки», а невесомый и чертовски элегантный плащ, к тому же освященный фирменной этикеткой от Пьера Кардена. Этакий сгусток парижского тумана, материализованная мечта модника и эстета. Из рукава небрежно свисало нарядное шелковое кашне темно-синего цвета.
И, окончательно добивая Зорина, вся эта элегантнейшая туманность благоухала неуловимо-тонким и явно нездешним ароматом.
На ватных ногах Зорин двинулся назад:
— Товарищ!.. То есть господин… То есть…
Он замялся, не зная, какое обращение более уместно в данном случае. «Товарищ» попахивает райкомом КПСС, тоталитаризмом и пятилеткой в четыре года. На «господина» же этот красавец, согласно закону Авогадро, явно не тянет. Так и не найдя выхода, Зорин решил обойтись без ненужных формальностей:
— Простите! То, что вы мне выдали, это не мое…
Забарьерный страдалец помрачнел еще больше:
— «Не мое»! А чье же еще, доцент ты зачуханный? Очки напяль, коли свои тряпки от чужих отличить не могешь! Все нормальные зрители свои польта уж полчаса как разобрали. Одно твое вот шмутье и осталось.
Но Зорин решительно не мог присвоить себе шмутье от Кардена:
— Послушайте! Я вам правду говорю — это не моя одежда!
И, как нормальный российский интеллигент, вместо того, чтобы решительно нажать на противную сторону, начал униженно оправдываться:
— Мою-то выбрасывать впору, а эта стоит бог знает сколько…
Детинушка небрежно прервал его дивертисменты:
— Слушай, интеллигент нюханный, ты цифры знаешь? Учили тебя арихметике в первом классе? Или ты в школу не ходил, сразу доцентом заделался?
Зорин потряс головой, как трясут неисправным будильником:
— Цифры? При чем тут цифры? Послушайте, я же вам уже объяснил…
— И слушать не жалаю! У тебя номерок был какой? Тринадцатый! — Он значительно вознес к небу указующий перст, ознаменованный могучим черноземным ногтем. И с непостижимой логикой заключил: — Во! Тринадцатый! Так что вот тебе и пожалуйста! Сам понимать должон!
Но тут же опомнился, снова впал в презрительный сплин:
— Ступай вон к администратору — он тебе мозги твои доцентские мигом вправит! Да не забудь, ворона, с порога сразу и скажи: так, мол, и так, номер мой — тринадцатый!
«Чего этот чмошник так прицепился к тринадцатому-то номеру? Суеверный, что ли?» — размышлял тоскливо Зорин, отмеряя свой крестный путь к неведомому администратору. Тут же припомнилась и «Фиалка Монмартра»: а ведь она тоже про тринадцатый все толковала! Чуть не поздравляла — как нобелевского лауреата! Они тут что, умом все тронулись? Сейчас еще поглядим, что за администратора мне судьба в подарочек припасла! Ну и вляпался ты, Зорин! Согласно закону Авогадро…
И со всей решимостью он постучал в полированную дверь, обремененную строгой табличкой «Администраторъ» (на конце слова почему-то прилепился старорежимный твердый знак — современник графа Бенкендорфа, кровавого самодура Аракчеева и ныне реабилитированного Петра Аркадьевича Столыпина). Из-за двери тут же отозвались: