И вздохнул свободнее, но, прежде чем выйти к ним в салон, пережил короткую, но страшную борьбу с собой. То, что он намеревался сделать, было противно всей его натуре. Но он все же заглушил крик протеста, подавил свои амбиции, вышел к секундантам спокойный, серьезный, он был победителем… победив самого себя.

Друзья Богдана иначе оценили его вид. Облик Брохвича показался им исполненным грозной решимости.

И оба подумали, не сговариваясь: «Он готов предложить еще более жесткие условия…» Когда обменялись приветствиями, старший из пришедших изложил цель визита. Граф слушал молча. Секунданты недоуменно переглянулись. Внезапно Брохвич сказал решительно, каким-то чужим голосом:

— Я не буду драться с паном Михоровским. Секунданты были безмерно удивлены.

— Вы отказываетесь от вызова? — спросил один.

— Да. Я не буду драться.

— Граф…

Брохвич посмотрел им в глаза открытым взором человека, убежденного в своей правоте:

— Господа! — произнес он выразительно. — Я умышленно нанес пану Богдану Михоровскому крайне серьезное оскорбление. И был неправ.

Секунданты выглядели невероятно удивленными. Ежи надломленным голосом продолжал:

— Прошу вас уведомить пана Михоровского, что признаю себя виновным и готов, просить у него извинения. Если он и после этого пожелает драться, в его распоряжении.

Он поклонился и удалился в кабинет.

Он чувствовал, что погасил последнюю лампаду, посвященном Люции святилище, окутанном таинстве ной мглой иллюзий.

Ежи казалось, что внутри у него бушует вулкан, пышущий пламенем и раскаленной лавой. Он жажда смерти — но не от руки Богдана, не в поединке Люцию. Жаждал смерти, способной принести желаемое забытье.

Часа два спустя, когда Ежи, доведенный до предела отсутствием всяких известий от Михоровского, собирался уже отправиться к нему сам, Богдан внезапно появился в кабинете перед изумленным графом.

Граф, небывало тронутый, сердечно протянул Богдан руку и спросил:

— Значит, вы прощаете меня?

— Да. Я хочу, чтобы мы расстались друзьями, тягостных воспоминаний. Забудем обо всем. Я жаждал убить вас… но теперь хочу лишь согласия.

И они дружески обнялись. Потом Брохвич сказал:

— Дороги наши расходятся, быть может, навсегда кто знает? Пан Богдан, попрощайтесь от моего имени княгиней и баронессой. Сам я не в силах видеться ними. Но… не откажите в любезности ответить мне один-единственный вопрос. По-моему, я вправе зада! его вам.

— Конечно, — сказал Богдан, уже предвидя, какой будет этот вопрос.

— Вы… любите ее, не так ли?

— Люблю! — гордо и смело ответил Богдан.

Брохвич ощутил, как сердце его обливается кровью, но промолчал. Сказал лишь:

— Только это я и хотел знать…

И они молча расстались.

XLIX

Княгиня Подгорецкая и Люция возвращались на родину в сопровождении Богдана.

Люция, жаждавшая покоя как-то задумалась об уходе в монастырь, но вскоре отбросила эту идею. Она меревалась было остаться в Бельгии, в том самом монастыре, куда хотела удалиться от мира после смерти Стефы Рудецкой, где прожила несколько месяцев в качестве гостьи, — но этому решению воспротивился Богдан, и Люция вновь послушалась его.

Когда все трое ехали на железнодорожный вокзал, Люция нервно беспокойно смотрела в окно кареты на снеженные улицы Парижа. И сказала наконец:

— Здесь я оставляю свое прошлое.

— Забудь о нем, — сказал Богдан. — Несколько лет ты спала, кузина. Ты спала. Лишь теперь перед тобой распахнутся…

— Ворота монастыря! — выкрикнула Люция. — Мне давно следовало войти в них!

Княжна накрыла рукой ее ладонь:

— Поверь, девочка моя есть люди и несчастнее тебя. Есть такие, которых никто не любит, и все же они, оставаясь одинокими, не уходят от мира, стремятся к своим целям и многого достигают…

— И в конце концов разбивают голову о врата Утопии — ответила Люция.

— Нет, временами эти врата распахиваются для них, открывая новые горизонты, столь необозримые перспективы, что прошлое кажется ничтожным предстает дурным сном…

Девушка внимательно посмотрела в глаза старой княгинее, угрюмо произнесла:

— Меня такие неожиданности не ждут…

— Девочка моя! Ты лишь зритель и критик собственной жизни, а не ее режиссер. Можешь предугадывать эпилог но не знаешь его в точности. А меж тем Судьба — гениальный творец, любящий шутку, порой злорадный. Говорю тебе, случается, что иные эпилоги имеют велимкую ценность неизмеримо превосходя любой наипрекраснейший пролог. И последнее слове в какой-либо пьесеразыгранной жизнью, порок становится первым словом нового неизвестного незнакомого нам спектакля — уходящей в будущее жизни. Не мало кто об этом догадывается…

— Значит, бабушка, вы думаете, что я…

Люция встретила взгляд Богдана и умолкла. За окном проплывали укутанные снегом парижские улицы Княгиня сказала:

— Я думаю, что все пережитое тобой — лишь пролога. Даже не пролог — лишь часть… До сих пор и не жила настоящей жизнью. Тебя окружали рои светлячков-иллюзий, ты бродила в мечтаньях посреди огоньков. Но теперь волшебные огоньки угасли, потому что наступило утро и перед тобой — восход солнца, все еще ослеплена огнями ночных светлячков, и мешает тебе различить открывшийся перед тобой горизонт. Но когда, наконец, увидишь рассвет, и почуешь покинувшую было тебя силу духа и скажешь себе: «Я иду в большую, настоящую жизнь». И станет вторым рождением.

Люция, задумавшись, не заметила, как на глаза навернулись крупные слезы, что Богдан смотрит на них влюбленно, восхищенно, словно на капли росы, которых солнечные лучи зажгли крохотную радугу. Люция, в порыве благодарности склонилась и поцеловала руку старой княгини. Богдан последовал ее примеру. Головы их встретились, и вслед за тем соприкоснулись их взгляды.

В глазах Богдана Люция увидела столько любви и преданности, что с трепетом опустила веки. Глаза Богдана сказали все, о чем умолчала княгиня.

И у Люции вдруг родилась уверенность:

— Да, это восход!

Почему-то мысль эта испугала ее. Они прибыли на вокзал.

Люция уже собиралась войти в вагон, но замерла вдруг, кровь бросилась ей в лицо.

Перед собой она увидела Брохвича, не менее изумленного встречей.

В ней сразу ожили сочувствие и жалость. Она протянула графу руку, шепнула:

— Давайте попрощаемся…

Граф поцеловал ей руку, не вымолвив ни слова.

— Вы тоже уезжаете из Парижа, граф?

— Да.

— Куда? Ежи подавил вспышку гнева. Хотел повернуться уйти, но переборол себя и спокойно сказал:

— В неизвестность…

— Я тоже, — сказала Люция. — Может, и вы обретете… восход? Новый, ничуть не похожий на все былое, настоящий восход солнца!

Она крепко пожала руку Брохвича и вбежала в вагон.

Граф проводил взглядом удалявшийся поезд, уносивший Люцию навсегда, стараясь не упустить ни малейшей детали. И слезы, застилавшие его глаза, вытекали прямо из сердца.

Не будь он в здравом рассудке, Ежи разорвал бы грудь свою и обнажил таившуюся там пустоту — черную Пропасть, вырытую горечью, болью, тоской и печалью.

— Она говорила о восходе солнца…

Что за восход? Неужели восход — перед нею?

И она уверена, что то же будет со мной?

Внезапно Брохвичу захотелось услышать шум разговоров, увидеть неустанное движение. Внутреннему взору его предстали шумные улицы, моря и океаны, ледяные горы, непокоренные вершины. Он услышал шум прибоя, скрип мачт под ветром, треск сталкивающихся ледяных гор.

В дорогу! В дорогу!

Воля властно гнала его в путешествие, в далекие, неизвестные края.

Вперед, к…

— К восходу! — зазвучал в его ушах голосок Люции.

Нет. К спокойствию!

L

Мать-земля, возрожденная, благоуханная, покинула весеннюю купель. Исчезли с ее лика потоки грязных вод, пропали лужи, словно выплеснутые за ненадобностью остатки мыльной пены. Чистая, живительная вода весенних дождей омыла землю, умастив ее благовониями.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: