— Высшие организмы могут перенести температуру межпланетного пояса, то есть двести восемьдесят четыре градуса мороза, — торжествовал Ибрагимов.
Древней Гондване было известно учение об анабиозе! Да, именно это было записано на платиновой дощечке Нео-ра! Нельзя было сомневаться в том, что наука времен Гон-ды знала анабиоз, то есть, что значит заморозить живое существо и затем возвратить ему жизнь. Это превосходило самое смелое воображение. Гондванцы достигли большего, нежели современная наука за двадцать столетий новой эры.
Ибрагимов вспомнил сведения, полученные им из последних источников иностранной литературы. Человечество двадцатого века, судя по опытам германского профессора Баумана, только еще подходило к установленному гонд-ванцами пределу, правда, в отношении лишь простейших организмов: высушенные коловратки выдерживали температуру в сто девяносто два градуса холода! Но все же это было на девяносто градусов ниже температуры междупланетного пространства.
Короткая выразительная запись с головой захватила молодого профессора. Какие смелые, поистине революционные мысли исходили из глубины тысячелетий! Ведь если так, возможно считать обоснованным поднятый еще сто лет назад вопрос о зарождении жизни на земле путем заселения ее мельчайшими организмами, отброшенными на нашу планету движущей энергией световых лучей и не погибшими от холода междупланетных пространств…
Впрочем, такое суждение не отражало взглядов Ибрагимова. Словно быстро мелькнувшая искра, померкло оно. Место его заступила иная система, сторонником которой являлся он.
«Процесс охлаждения земного шара безусловно не миновал момента самопроизвольного зарождения организмов. Постепенное остывание земли сопровождалось этапом благоприятных для самозарождения живых организмов физико-химических условий.»
Раздался сигнал, призывающий к сбору на «Фантазер». Ибрагимов очнулся.
Он посмотрел долгим, внимательным взглядом на мумию, накрыл ее колпаком, выкачал воздух, чтобы продолжительное действие кислорода воздуха не вызвало загнивания тела, сохранившегося в течение десятков тысяч лет, и тихо вышел.
Следуя привычке, Ибрагимов наскоро обошел музей. Его охватило чувство, близкое к экстазу. Беглый осмотр уставленных приборами примитивной и сложнейшей аппаратуры столов, покрытых стеклянными колпаками камер оживления, рождал в нем желание действовать, творить. Мысли обгоняли одна другую, кристаллизуясь в четкие формулы. Вначале туманные, пути предстоящих исследований становились теперь в его сознании ясными.
Он заметил на лице своего спутника плохо скрытую гримасу.
— Опять недоверчивая улыбка!
Ибрагимов не любил скептицизма, не покоящегося на достаточно прочной базе. Он охлаждал творческий пыл, обескрыливал, лишал возможности творить. И Ибрагимов сказал то, что он не раз порывался уже высказать. Он рад был, что сказанное прозвучало не резко, а искренно, и понято было так, как это и следовало понять.
— Слушайте, геолог! Худшее в человеке — это осмеивать и тем самым подавлять творческие порывы другого. Я знаю, меня большинство считает мечтателем. Но разве мечты, исходящие из фактов и возвращающиеся к фактам, так уже малоценны? В них всегда найдется что-нибудь полезное, и это полезное когда-нибудь пригодится. Ленина тоже считали фантазером. Припомните-ка кинтальскую конференцию: разве над ним не издевались? Разве он не был величайшим «фантазером» для многих в дооктябрьскую эпоху?
Он положил руку на плечо геолога и сказал медленно, смотря ему пристально в глаза:
— Дорогой мой, запомните: энтузиазм и фантазия — такой же положительный фактор в строительстве жизни, как и здоровый скепсис!
Уголок, в котором они вели беседу, был уголком Ибрагимова. Здесь было сгруппировано все, чем жил молодой ученый: препараты с изолированными органами, карты земного шара в различные возрасты планеты, чудесные схемы межпланетных кораблей, фотографии гондванских руин, склепа и многое другое.
Тишина, бледный зеленоватый свет, очертания былых и будущих материков, набросанные чьей-то смелой рукой — все это невольно стирало в сознании геолога грани между фантазией и реальностью. Он невольно засмотрелся на коричневые пятна будущих континентов, вырисовывавшихся среди синих просторов будущего океана, затоплявшего на карте сушу в гораздо больших размерах, чем в наши дни.
Иванов всматривался в окружавшие его предметы, говорившие о будущем, в тайну которого дерзко стремилась проникнуть человеческая мысль, и ему начинало казаться, что он проникается их убедительностью, точностью породивших их расчетов.
В этот момент над самым его ухом прозвучал голос Ибрагимова:
— Еще в тысяча девятьсот двадцать восьмом году не было ни одной части человеческого организма, которую не заставляли бы жить вне тела, изолированно и в искусственной среде. Но важно не это. Важно то, что всего сто лет с небольшим назад французский ученый Руссо считал знаменательным факт сокращения предсердий у трупа казненной женщины через сутки после ее смерти. Руссо записал виденный им случай, как нечто из ряда вон выходящее. В наши дни общеизвестна истина, что многие органы еще продолжают жить после смерти их обладателя.
— Вы допускаете возможность бессмертия? — спросил геолог.
— Наука уже накануне победы над смертью, — твердо сказал Ибрагимов и подошел к угловому столу. Под большим матовым колпаком скрывалась одна из его работ. Глядя поверх собеседника, Ибрагимов продолжал:
— Не знаю, факт или вымысел; расскажу вам сейчас. Не помню даже, читал ли об этом или кто-то шутя мне рассказывал. Но с самого детства помню этот рассказ.
Событие произошло будто бы во времена Великой французской революции. Два ученых были приговорены к смертной казни. Когда, закованные в кандалы, сидели они в темнице, то сговорились, чтобы тот из них, который подвергнется гильотинированию позднее, попытался установить, продолжает ли отделенная от туловища голова чувствовать, сознавать?.. Согласно условию, казненный должен был трижды открыть глаза. Ученые упросили тюремщиков казнить их вместе. Утром оба предстали пред гильотиной. Перед самой казнью они подтвердили условие. Когда обезглавленный труп первого рухнул в агонии на эшафот, второй поспешно схватил окровавленную голову товарища. Искаженное муками лицо не обнаруживало признаков жизни. Ученый склонился к уху.
— Слышишь ли ты меня? — громко спросил он.
Голова казалась безжизненной.
— Слышишь ли ты меня? — повторил ученый.
И вдруг лицо ожило. Сомкнувшиеся веки с усилием медленно разъединились и открыли мутнеющие зрачки.
— Слышишь ли ты меня? — вырвалось вновь у спрашивающего.
Опять на мгновение разомкнулись веки. Затем медленно-медленно узенькой полосой блеснули зрачки в третий раз. Увлажненные слезой ресницы замерли. Тусклая пленка покрыла глаза. Мышцы лица передернулись и застыли. Голова умерла.
— Это, может быть, легенда, — задумчиво продолжал Ибрагимов. — А вот ассистент ленинградского профессора Ор-бели Геницинский в тысяча девятьсот двадцать седьмом, кажется, году произвел над кошачьей головой знаменательнейшие опыты. Он отделил от туловища голову кошки и в течение нескольких часов под ряд подвергал ее действию всевозможных искусственных растворов. Изолированная голова моргала, щетинилась, если на нее пускали струю табачного дыма, облизывалась, когда к губам ее прикасались кислотными веществами.
Ибрагимов обернулся к столу и снял матовый колпак с загадочного предмета. Под колпаком помещался прозрачный сосуд. На серебряном блюде лежала отрезанная собачья голова.
— А-а-а, московские опыты Чечулина и Брюханенко! — мотнул головой геолог. — Тысяча девятьсот двадцать восьмой год.
— Да, дублирование! — подтвердил Ибрагимов и включил радиоактивный ток.
По системе стеклянных трубочек под давлением кислорода полилась жидкость. Прибор искусственно вызывал в изолированной голове циркуляцию крови.
— Давно производите опыт? — поинтересовался геолог.