Ведь дела-то у нас шли плохо не только из-за этой улицы, а еще и потому, что заведение наше было совсем плохонькое: комнатка маленькая, панели на стенах грубо размалеваны под мрамор, кресла, стулья и деревянные полки выкрашены какой-то синькой, фаянсовые раковины, купленные по дешевке в другой парикмахерской, которая закрылась, пожелтели и потрескались, а полотенца и салфетки шила и вышивала сама сестра — за целый километр видно, что домашнее производство! Ну, значит, Паолино подмел пол — тоже, кстати, довольно безобразный, потому что кафельные плитки стерлись и стали совсем серыми, — а Раймондо тем временем, удобно расположившись в кресле, курил свою первую сигарету. Когда на полу не осталось ни одной пылинки, Раймондо с королевской важностью протянул Паолино двадцать пять лир и велел пойти купить газету, а когда тот вернулся, Раймондо углубился в чтение спортивных новостей. Так началось утро: Раймондо, развалившись в кресле, читал и курил, Паолино, присев на корточки на пороге, развлекался тем, что таскал за хвост кота, а я, сидя на приступочке у двери, бессмысленно глядел на улицу. Как я уже сказал, на эту улицу редко кто заглядывал: за час прошло мимо человек десять, а то и меньше, и почти всё женщины, возвращавшиеся с базара со своими корзинками. Наконец солнце перестало гулять по соседним крышам и залило своим светом и нашу улицу; я вошел в помещение и тоже решил сесть в кресло.

Прошло еще полчаса, клиенты все не показывались. Вдруг Раймондо бросил газету, потянулся, зевнул и сказал:

— Послушай, Серафино… раз уж клиенты что-то не идут, давай по крайней мере поупражняйся пока: побрей-ка меня.

Он уже не первый раз заставлял меня побрить его, но сегодня это меня особенно обозлило, потому что ведь он помешал мне поехать купаться. Не сказав ни слова, я схватил полотенце и нарочно несколько раз встряхнул перед самым его носом. Другой бы понял, но он ничего не понял. Он нахально нагнулся вперед, к зеркалу, и принялся рассматривать свой подбородок и щупать щеки.

Паолино проворно подставил мне чашку, я развел мыло и затем, вертя кисточкой с такой силой и быстротой, как будто взбивал гоголь-моголь, намылил Раймондо все лицо до самых глаз. Я так яростно махал взад-вперед кисточкой, что скоро на щеках Раймондо образовалось два огромных шара из мыльной пены. Потом я схватил бритву и начал водить ею снизу вверх резкими толчками словно хотел зарезать своего клиента. На этот раз Раймондо испугался и сказал:

— Потише, потише… Что это с тобой?

Я не ответил и, запрокинув ему голову назад, одним взмахом бритвы прошелся от кадыка до ямочки на подбородке. Он не пикнул, но я чувствовал, что он дрожит. Потом я таким же манером махнул в обратном направлении, против шерсти, а потом он наклонился над раковиной и сполоснул лицо, а я вытер его несколькими бодрыми ударами полотенцем, которые, по-моему, сильно смахивали на оплеухи, и затем по его просьбе густо-густо попудрил тальком. Я думал, это все; но он, представьте, потянулся и сказал:

— Теперь стриги.

Я запротестовал:

— Да ведь я тебя только позавчера стриг.

А он спокойно ответил:

— Стриг, это верно… но шея наверняка уже заросла… Волосы-то растут, знаешь!

Я и на этот раз проглотил обиду и, слегка встряхнув полотенце, снова подвязал ему под подбородком. Волосы у Раймондо, признаться, роскошные густые, черные и блестящие; растут они у него низко на лбу, и он их аккуратно расчесывает и укладывает крупными волнами до самого затылка. Но сегодня эти красивые волосы были мне как-то удивительно противны, мне казалось, что в них выражается весь хвастливый и заносчивый характер этого нахала Раймондо. Он предостерег меня:

— Поосторожнее… только подровняй, не обкорнай смотри.

И я ответил сквозь зубы:

— Будь спокоен.

Пока я подрезал ему эти волоски на шее, которых и видно-то почти не было, я думал про пляж в Остии и с трудом подавлял в себе желание поглубже запустить ножницы в эту блестящую черную массу да отхватить клок побольше я не сделал этого только из любви к сестре. Раймондо тем временем снова взял со стола газету и наслаждался поскрипыванием моих ножниц, словно это было пение канарейки! Иногда он бросал беглый взгляд на свое отражение в зеркале и один раз даже сказал:

— Знаешь, из тебя, пожалуй, выйдет превосходный парикмахер.

«А из тебя превосходный дармоед», — хотел я ему ответить, но смолчал. В общем, я подровнял ему волосы; потом взял маленькое зеркальце и, держа за его затылком, чтобы он мог увидеть мою работу в большое зеркало, спросил вкрадчиво:

— Может, помоем голову?.. Или освежим одеколоном? Я шутил; но он, упрямо продолжая сидеть в кресле, отвечал:

— Освежим одеколоном.

Тут уж я не мог удержаться и воскликнул:

— Но, Раймондо, у нас ведь всего шесть флаконов, а ты хочешь извести один из них на себя?

Он пожал плечами:

— Не суйся, пожалуйста, в чужие дела… одеколон ведь куплен не на твои деньги.

Я чуть не ответил: «Да уж скорее на мои, чем на твои», но снова решил смолчать, опять-таки из любви к сестре, которая души не чаяла в своем муже; ну что ж, я подчинился. Раймондо, наглец, захотел сам выбрать одеколон и остановился на фиалке; он велел мне смочить ему хорошенько голову и массировать снизу вверх кончиками пальцев. Пока я занимался этим массажем, я все время украдкой взглядывал на дверь — авось, думаю, подойдет хоть какой-нибудь клиент и прекратит эту комедию; но, как всегда, никакой клиент не подошел. После одеколона Раймондо еще брильянтину потребовал, да не какого-нибудь, а самого лучшего, из французского флакончика. Под конец он взял у меня из рук расческу и стал сам причесываться, да так старательно прямо волосок к волоску укладывал.

— Вот теперь я действительно прекрасно себя чувствую, — сказал он, вставая с кресла.

Я взглянул на часы: почти час. Я сказал:

— Раймондо… я тебя побрил, постриг, освежил одеколоном… Отпусти меня теперь купаться… пока еще солнышко…

Но он, снимая халат, заявил:

— Я сейчас пойду домой обедать… Если и ты уйдешь, то кто же останется в парикмахерской?.. Я ж тебе обещал: в понедельник поедешь в Остию.

Он надел пиджак, помахал мне на прощанье рукой и ушел, уведя с собой Паолино, который должен был принести мне завтрак из дому.

Оставшись один, я хотел было переломать все стулья, разбить зеркала и выбросить на улицу кисточки и бритвы. Но потом подумал, что все эти вещи принадлежат в сущности моей сестре, а значит, и мне, и, подавив свой гнев и досаду, уселся поудобнее в кресло и стал ждать. На улице не было ни души; солнце слепило глаза, мостовая пылала, как печка, в парикмахерской тоже было жарко, и кругом во всех зеркалах отражался один только я, причем физиономия у меня была очень хмурая, и, уж не знаю, то ли от голода, то ли из-за зеркал этих, но у меня почему-то начала кружиться голова. Наконец, слава богу, пришел Паолино и принес мне завтрак на тарелочке, завязанной в салфетку; я отпустил мальчишку домой и ушел есть в заднюю комнату маленькую каморку за занавеской. Я сел и развязал салфетку. Сейчас, думал я, моя сестра, наверно, подает Раймондо всякие вкусные блюда, и он еще привередничает, а мне прислали только холодные макароны с сыром, батончик хлеба да бутылочку вина. Я принялся жевать, очень медленно, скорее чтобы убить время, чем чтоб утолить голод, и, жуя, все думал о том, что Раймондо нашел себе неплохую кормушку и что было просто преступлением отдать за него сестру. Только я закончил еду, как из-за двери послышался голос, заставивший меня вздрогнуть:

— Можно?

Я поспешил выйти из задней комнаты.

Я не ошибся, это была Сантина, дочь привратника из дома напротив. Брюнеточка, маленькая, но ладно сложенная, с круглым личиком и озорными черными глазами. Она часто заглядывала к нам в парикмахерскую под каким-нибудь предлогом, и я по наивности думал, что это она из-за меня ходит. Сейчас ее посещение доставило мне большое удовольствие; я предложил ей присесть, и она сразу же уселась в кресло; она была такая маленькая, что ноги у нее не доставали до пола. Мы стали болтать, и для начала я заметил, что в такой день, как сегодня, на пляже, верно, чудесно. Она вздохнула и ответила, что охотно пошла бы купаться, но, к сожалению, должна идти вешать белье на террасе. Я предложил:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: