— Аттилио, — позвал я, но на этот раз в моем голосе уже не было никакого трепета.
Он повозился там еще немного, а потом осторожно вылез, вытирая залитое маслом лицо рукавом комбинезона. Это был коренастый мужчина с мрачным лицом цвета непропеченного хлеба, с маленькими глазками, низким лбом, со шрамом над правой бровью. Он тотчас же сказал:
— Знаешь, Джиджи, если ты пришел насчет машины — ничего не выйдет, они все заняты, а большой рыдван сейчас в ремонте.
Я ответил:
— Да нет, дело не в машине… Я пришел просить тебя об одном одолжении: дай мне взаймы двадцать пять тысяч лир.
Он хмуро посмотрел на меня, потом сказал:
— Двадцать пять тысяч лир… Сейчас я тебе их дам… подожди.
Я был поражен, потому что больше уже ни на что не надеялся. Он медленно подошел к куртке, висевшей в гараже на гвозде, вытащил из кармана бумажник и, подойдя ко мне, спросил:
— Дать тебе бумажками по тысяче или по пять тысяч лир?
— Как тебе удобнее, мне безразлично.
Аттилио пристально посмотрел на меня. В глазах его появилась какая-то непонятная угроза. Он продолжал настаивать:
— А может быть, ты хочешь получить частично в сотенных бумажках?
— Большое спасибо, в бумажках по тысяче лир было бы в самый раз.
— Так, может быть, — сказал он, как будто осененный догадкой, — тебе дать тридцать тысяч? Если нужно, скажи, не бойся.
— Да, ты угадал, давай тридцать тысяч… мне как раз нужна такая сумма.
— Давай руку.
Я протянул ему руку. Тогда он отступил на шаг назад и сказал свирепым голосом:
— Скажи, курицын сын, ты что, и вправду решил, что деньги, которые я зарабатываю с таким трудом, я должен тратить на бездельника, вроде тебя? Ты так решил, да? Но ты ошибся.
— Да я…
— Да ты болван… Я не дам тебе и сотни лир… Нужно работать, взялся бы лучше за дело, вместо того чтобы проводить время в кафе…
— Мог бы сразу это сказать, — разозлился я, — кто же поступает так…
— А теперь проваливай, — заявил Аттилио, — уходи сию же минуту… Скатертью дорога.
Я не мог больше сдерживаться и сказал:
— Мерзавец!
— Что? Что ты сказал? — закричал он, схватив железный ломик. — А ну-ка повтори!
Словом, мне пришлось спасаться бегством, иначе бы он меня избил. Вернувшись в то утро домой, я почувствовал себя постаревшим лет на десять. Мать из кухни спросила меня:
— Ну, одолжили тебе деньги твои друзья?
Я ответил:
— Я не застал их.
Но за столом, видя, что я расстроен, мать сказала:
— Признайся: они ведь не захотели одолжить тебе денег… К счастью, у тебя есть мать… вот, возьми.
Она достала из кармана три бумажки по десять тысяч лир и показала их мне. Я поинтересовался, где она их раздобыла, и мать ответила, что у бедняков есть один друг — это ломбард; оказалось, что она заложила там кое-какие вещи, чтобы добыть мне эти деньги. Она и до сих пор еще не может выкупить золотые вещицы, которые отнесла туда.
Ну, об этом хватит. Я провел целый месяц в Санта-Маринелла. По утрам в солнечную погоду я катался на лодке и иногда, наклоняясь к воде, смотрел на дно, где плавали разные рыбы, большие и маленькие, и спрашивал себя, есть ли, по крайней мере, дружба среди рыб. Среди людей дружбы нет, хотя слово это придумали они сами.
Бу-бу-бу
Перевод К. Наумова
Около полуночи я отвез хозяев домой, а затем, вместо того чтобы поставить машину в гараж, поехал к себе, снял комбинезон, надел синий выходной костюм и, не торопясь, отправился, как было условлено, на виа Венето. Джорджо ждал меня в баре с двумя приезжими из Южной Америки, его клиентами в эту ночь: перезрелой дамой с черными, видимо крашеными, волосами, увядшим размалеванным лицом и голубыми бесноватыми глазами, и мужчиной намного моложе ее, с гладким, нагловатым лицом, непроницаемым, как у манекена. Вы знаете Джордже? Когда я встретил его в первый раз, он был еще мальчишкой с ангельским личиком, белокурый и розовый. Было это во времена высадки союзников. В эти дни, когда дула трамонтана, Джордже в спортивной куртке и военных брюках бегал вприпрыжку взад и вперед по тротуару у фонтана Тритоне, нашептывая прохожим: «Америка». Вот так, немножко на «Америке», немножко на других вещах, он научился болтать по-английски, а потом, когда союзники ушли, стал в качестве гида показывать туристам, как он сам говорил, днем — памятники, а ночью — дансинги все в том же районе Тритоне и виа Венето. Конечно, он приоделся: теперь он ходил в плаще с капюшоном, из тех, что появились у нас после высадки союзников, в узеньких брюках, в ботинках с медными пряжками. Но зато он очень подурнел и уже не был похож на ангелочка, как в дни черной биржи; на лбу и висках появились залысины, голубые глаза стали какими-то стеклянными, лицо осунулось и посерело, а чересчур красные губы кривились улыбкой, в которой было что-то тупое и жестокое. Джордже представил меня чете иностранцев как своего друга, и те сразу же заговорили со мной как они думали, по-итальянски, а на самом деле на чистейшем испанском языке. Джордже, видимо, был чем-то недоволен. Он сказал мне вполголоса, что эти двое помешались на подозрительных заведениях, посещаемых преступниками, а в Риме таких притонов нет, и он не знает, как им угодить.
Действительно, дама, смеясь, сказала мне на своем скорее испанском, чем итальянском языке, что Джорджо нелюбезен и не умеет быть хорошим гидом: они хотят пойти в какой-нибудь кабачок, где собираются пистолерос, а он артачится. Я спросил, что это за чертовщина — пистолерос, и Джорджо с досадой пояснил, что пистолерос — это убийцы, воры, взломщики и тому подобные субъекты, которые в городах Южной Америки собираются вместе со своими дамами в определенных заведениях, чтобы тихо и мирно подготовить какое-нибудь дельце.
Тогда я решительно сказал:
— В Риме нет пистолерос… В Риме есть папа, и все римляне — добрые отцы семейств… Понятно?
Дама спросила, уставившись на меня своими наэлектризованными глазищами:
— Нет пистолерос?.. А почему?
— Потому что Рим так устроен… без пистолерос.
— Нет пистолерос? — не унималась она, глядя на меня почти с нежностью. — Так-таки нет ни одного?
— Ни одного.
Муж спросил:
— Что же тогда в Риме люди делают по вечерам?
Я отвечал наугад:
— Что делают? Сидят в тратториях, едят спагетти с мясной подливкой или аббаккио… Ходят в кино… Некоторые ходят на танцы. — Я взглянул на него и, как будто играя на руку Джорджо, добавил с тайной мыслью: — Я знаю одно местечко, где можно потанцевать. Как раз здесь поблизости.
— Как оно называется?
— «Гроты Поппеи».
— А там есть пистолерос?
Дались им эти пистолерос! Чтобы не огорчать их, я проронил:
— Попадаются… один, а то и двое, как когда.
— Ваш друг любезнее вас, — сказала дама, повернувшись к Джорджо. Видите, здесь все же есть заведения с пистолерос… Поедемте, поедемте в «Гроты Поппеи».
Мы поднялись и вышли из бара. «Гроты Поппеи» помещались не очень далеко — в подвальчике в районе площади Эзедра. Пока я вел машину, а синьора, сидевшая рядом со мной, продолжала говорить о пистолерос, я готовился к волнующей встрече с Корсиньяной, которую так давно не видел. Я уже думал, что не люблю ее больше, но по тому, как тревожно сжималось сейчас мое сердце, я понял, что чувство еще не умерло. Я не видел ее со времени нашей ссоры — мы поссорились как раз из-за «Гротов Поппеи», где она пела и танцевала: я не хотел, чтобы она там работала. Меня приводила в волнение мысль о том, что я сейчас вновь увижу ее. Даже синьора, видно, заметила это, потому что она вдруг спросила:
— Луиджи… вы позволите мне называть вас Луиджи, не правда ли?.. Луиджи, о чем вы думаете, почему вы так рассеяны?
— Ни о чем.
— Неправда, вы думаете о чем-то, держу пари — о какой-нибудь женщине.
Но вот и дом в переулке, фонарь, низенькая дверь под черепичным навесом в сельском вкусе — «Гроты Поппеи». Мы спустились вниз по старинной римской лесенке с полуразрушенными плитами и амфорами в освещенных неоном нишах. Синьор-иностранец теперь был, по-видимому, доволен, но заметил: