Здесь, в трюме, тоже посмеялись: все знали, как любил Ульманис позировать перед фотоаппаратом.
— Лучше бы он там и остался на веки вечные, — говорили грузчики. — Совсем плох стал на старости лет Саваоф, если пускает на небеса всякую шваль.
Так они потешались в свободные минутки, поглядывая, нет ли поблизости формана или еще кого из хозяйских прихлебателей.
Но тут же можно было услышать и более серьезные разговоры:
— Говорят, фабрикант Аун грозился своим рабочим, — пусть, дескать, не радуются раньше времени и на его фабрику не зарятся. Если дело дойдет до больших перемен и крупные предприятия придется передать государству, он камня на камне от нее не оставит. Станки велит разбить, а корпуса взорвет.
— Так же вот грозился и Мелибренцис, — это у которого текстильная фабрика. «Готовую продукцию подпалю, а машины переломаю. Моя собственность, куда хочу, туда ее и деваю. Вы со мной ничего не поделаете».
— Да, если мы будем глазами хлопать, так оно и случится, — сказал Юрис. — Они рады будут оставить народу одни развалины, довести страну до разрухи. Но уж тут нам, рабочему классу, придется глядеть в оба.
Он понизил голос, и товарищи теснее сдвинулись вокруг него.
— На всех предприятиях сейчас организуются группы самозащиты. На каждой фабрике, в каждом складе и магазине, на электростанциях и на телефонных узлах. Надо, чтобы рабочий глаз все время следил за нынешними хозяевами. Неужели мы им позволим портить наше же добро? Нет, народ должен получить его в целости. Только придется соблюдать строжайшую тайну: если это до хозяйских ушей дойдет, они только хитрее будут действовать.
Такие группы самозащиты стихийно возникали в те дни на многих предприятиях. Задолго до решающих боев рабочий класс встал на страже своего достояния. И ничто не могло укрыться от зоркого ока этой невидимой, молчаливой стражи.
Юрис Рубенис рос, как росла большая часть портовой молодежи. Едва окончив школу, он уже стал помогать отцу на работе. Семнадцатилетним юношей наравне с другими грузчиками таскал на спине тяжелые кули сахару, муки и соли, задыхался от пыли на складах льна. Ловко носился по сходням с тяжело нагруженной углем тачкой. Подобно своим товарищам, он тоже мечтал поплавать по морям, побывать в чужих странах, посмотреть, как люди живут. Но с него хватило одного рейса до бельгийских и французских портов: несмотря на крепкое здоровье, он при малейшем волнении валился с ног от морской болезни. Тогда Юрис решил, что надо крепче держаться за землю.
В тяжелом труде проходили годы. Сейчас, в двадцать семь лет, Юрис давно постиг все тонкости и тайны своей профессии. Он с одинаковой ловкостью справлялся с погрузкой и льна, и угля, и сплавного леса. Вполне освоился он и с работой на складах и на товарной станции. Несколько зим Юрис пробыл на лесоразработках, а по веснам сплавлял плоты. На сплаве у него и завязалась тесная дружба с Петерем Спаре, а немного спустя и с его сестрой Айей. Первое время ему было просто приятно посидеть с ней, поговорить о людях, о книгах, пойти вдвоем в парк «Аркадию» или в Саркандаугаву, хотя ни он, ни она не были любителями танцулек.
Хотя Айя окончила среднюю школу, считалась интеллигенткой, это не мешало их дружбе. Да и не так велика была между ними разница в развитии. У обоих мировоззрение формировалось на работе в подпольной коммунистической организации, оба они росли под идейным влиянием Силениека. К тому же Юрис много читал, а жизненный опыт, опыт революционной борьбы помогал ему осмысливать прочитанное лучше, чем иному его сверстнику аттестат зрелости. Каждый раз накануне революционных праздников — Первого мая и Октябрьской годовщины — Юрис должен был прятаться у своих друзей, потому что обычно в это время его арестовывали и держали целую неделю в кутузке. Точно такие же меры предосторожности полиция принимала против многих активных рабочих: ведь красные знамена, появлявшиеся на заводских трубах, на крышах высоких зданий, расклеиваемые на стенах плакаты с лозунгами и листовки с воззваниями пуще всего пугали в эти дни охранителей ульманисовских порядков.
Юрис любил Айю. Судьба девушки ни днем, ни ночью не давала ему покоя. Он дышал живительным воздухом весны, а она задыхалась в тюрьме. «Лучше бы я был на ее месте, — часто думал он. — Здесь она делала бы не меньше моего, а я бы легче перенес тамошний режим. Я здоровее, крепче ее».
Он старался как можно чаще бывать в Чиекуркалне, у ее стариков. Последние дни всех троих донимала одна забота: как быть дальше, кто будет носить по пятницам передачу в тюрьму? Старик Спаре должен вот-вот уехать на сплав, а мать могла ходить только раз в две недели, когда работала в ночную смену, — да и то у них поговаривали, что летом вторая смена будет совсем отменена. Старикам трудно было перебиваться на три-четыре лата общего дневного заработка, и не раз уже случалось, что перед уходом Юрис отзывал в сторону мать Айи и всовывал ей в руку десятилатовую бумажку.
— Купите им чего-нибудь, когда пойдете туда… Если в этот раз пустят на свидание, не забудьте и от меня привет передать… Теперь уж им недолго ждать. Об этом мы здесь позаботимся.
В сумерках все предметы в комнате кажутся синеватыми. Или это дымит трубка Мартына Спаре? Они сидят и беседуют вполголоса о приближении весны и новой жизни. Иногда кажется, что и Айя и Петер здесь же сидят на своих обычных местах: один в углу комнаты, другая — у окна. Снова все вместе. Какое это было бы счастье! И оно придет… Должно прийти… В двери Латвии стучится весна!
Прамниек решил окончить свою большую картину до наступления лета, поэтому все дневные часы проводил в мастерской. Два-три часа работал с натурщиками, а остальное время — по эскизам и мелким наброскам углем. Он до того втягивался в работу, что Ольге только после усиленных уговоров удавалось вытащить его к вечеру на воздух. Но и во время прогулок он не мог ни говорить, ни думать о чем-нибудь постороннем, мысли его все время возвращались к картине. Заметив в толпе какое-нибудь характерное лицо, он дергал за локоть Ольгу, заставляя смотреть на него. Он мог по часу простаивать на месте, наблюдая за группой рабочих, перешивающих трамвайные рельсы, или у извозчичьей стоянки, глядя на какого-нибудь старичка, мирно дремлющего на козлах в ожидании седоков. Ольга давно привыкла к этому и терпеливо ждала, не надоедая разговорами.
Если кому из друзей хотелось повидаться с Прамниеком, тот должен был сам идти на улицу Блаумана. Чаще других заглядывал сюда редактор Саусум. Его длинные ноги легко взлетали по бесконечным ступенькам до пятого этажа, — вот только сердце за последнее время стало пошаливать. Зато в мастерской он находил настоящий отдых, отводя душу в долгих разговорах с художником. Прамниек обычно показывал ему на удобное большое кресло, а сам продолжал работать у мольберта — в этом отношении он не делал исключения даже для Саусума.
Что сблизило этих людей? Во-первых, они работали в одной газете. Прамниек сотрудничал у Саусума в отделе искусств, писал о живописи и скульптуре. Кроме того, несколько месяцев тому назад их обоих довольно чувствительно оштрафовали за излишнюю откровенность. И так как охоты к разговорам случай этот у них не отбил, да и поговорить за последнее время находилось о чем, безопаснее всего было отводить душу с проверенным товарищем по несчастью. В редакции, в кафе, в фойе театра нельзя было вымолвить ни слова, не рискуя быть подслушанным. А там опять донос, и опять страдает карман. Тут никакой бюджет не выдержит.
— Слишком уж душно становится, — начинал Саусум. — Иной раз и сам не знаешь, что можно печатать, чего нельзя. Если в газете нет славословий Ульманису и дифирамбов пятнадцатому мая, то никогда не можешь быть уверен, что тебе не влетит от Валяй-Берзиня. Как ни расшаркивайся, как ни ползай на брюхе — им все мало.
— Надо больше писать про солнце, про цветочки, — не оборачиваясь, ответил Прамниек, — или еще о дамских модах, о новом галстуке принца Уэльского… Тема благодарная.