День обещал быть знойным. Воздух уже дышал белым августовским жаром. Розы, купленные вчера Фридой, увяли и поникли головками. Женщина из квартиры этажом ниже выбивала на балконе ковер. Найэл слышал равномерные глухие удары. Потом она позвала своего маленького сына, который играл на улице; голос ее звучал резко и звонко.
— Vite, vite, Marcel, quand je t'appelle.[35]
— Oui, maman, je viens,[36] — ответил Марсель, хорошенький мальчуган в черном костюмчике и берете, съехавшем набок.
Найэл вытянул ноги. Он вырос еще на дюйм, и его ноги свисали с дивана.
— Фрида! — позвал он. — Фрида, я проснулся.
Фрида почти тут же вошла в комнату с подносом в руках. Хоть она и встала некоторое время назад, но еще не оделась. На ней все еще был халат. От завтрака шел приятный аромат. Круассаны, две свежие булочки, витые кусочки очень желтого масла, баночка меда и кофейник, над которым вилась струйка пара. А еще целая плитка шоколада «Таблерон» и три леденца на палочках, все разного цвета. Прежде чем приняться за завтрак, Найэл съел все леденцы и полплитки шоколада. Фрида сидела на краю кровати и смотрела на него, а он сидел на Санчо Пансе и держал поднос на коленях.
— Не знаю, что с тобой делать, — сказала она. — Покончив со съестным, ты примешься за мебель.
— Мне надо нарастить мышцы, — сказал Найэл. — Ты сама так сказала Бог весть когда. Я слишком тощий для своего возраста и роста.
— Когда-то сказала, но теперь уже не говорю. — Она наклонилась и поцеловала его в голову. — Давай, давай, ленивец, доедай свой завтрак и ступай под душ. Ты должен позаниматься за роялем до того, как снова получишь есть.
— Я не хочу заниматься. Для занятий слишком жарко. Я позанимаюсь вечером, на холодке.
Мягкий круассан с медом так и таял во рту.
— Ничего подобного, — сказала Фрида. — Ты сядешь заниматься утром. И если будешь хорошим мальчиком, мы пообедаем где-нибудь в городе, а когда спадет дневной жар, пойдем прогуляться.
Дневной жар… Без сомнения, ни в одном городе мира мостовые не дышат таким жаром. Балконная решетка обжигала пальцы. На Найэле были только рабочие брюки с нагрудничком, но и в такой одежде он обливался потом, едва сделав несколько шагов из спальни на балкон.
Он мог бы простоять здесь весь день, глядя вниз, на улицу. Плоское, беспощадное солнце его не беспокоило, равно как и белое марево, легкой пеленой окутавшее Эйфелеву башню; он стоял на балконе, и звуки, запахи Парижа проникали ему в уши, в ноздри, терялись в голове и вновь появлялись, преображенные в мелодии. Марсель, маленький мальчик из соседней квартиры, опять спустился на улицу и пускал на тротуаре волчка, который то и дело падал в сточную канаву. По мощеной мостовой громыхала телега с углем — силы небесные, кому нужен уголь в августе? — возчик выкрикивал: «Эй, эй», на лошадиной сбруе гремели колокольчики. В соседнем доме кто-то настойчиво звал: «Жермен! Жермен!», на балкон вышла женщина и вынесла проветриваться целую груду постельных принадлежностей. Где-то пел кенар. Телега с углем проехала в сторону рю де Нейи, откуда доносился шум транспорта: звонки трамваев, гудки такси. Вниз по улице брел старик-старьевщик; он шарил палкой в сточной канаве и тонким, высоким, срывающимся голосом выкрикивал свои всегдашние слова. На кухне Фрида разговаривала с приходящей кухаркой, которая только что вернулась с рынка с целой сумкой всякой снеди.
На ленч будет свежий сыр gruyère, редис, огромная миска салата, а может быть, и foie de veau,[37] поджаренная в масле с веточкой чеснока. Дверь из кухни открылась, и по коридору поплыл запах сигарет «Честерфилд», которые курила Фрида. Она прошла через комнату и остановилась на балконе рядом с Найэлом.
— Я что-то пока не слышала рояля, — сказала она.
— Надсмотрщик, — сказал Найэл, — вот ты кто. Проклятый, напыщенный надсмотрщик.
Он боднул Фриду головой, вдыхая смолистый запах, и укусил за мочку уха.
— Ты здесь для того, чтобы работать, — сказала она. — Если ты не будешь работать, я отправлю тебя домой. Сегодня же пойду и куплю билет.
Это была их дежурная шутка. Когда Найэл особенно ленился, Фрида говорила, что позвонит в Бюро Кука и закажет билет на экспресс до Кале.
— Ты не посмеешь, — сказал Найэл. — Не посмеешь.
Он повернул ее к себе, чтобы видеть ее лицо, положил руки ей на плечи и потерся щекой о ее волосы.
— Тебе больше не запугать меня, — сказал он. — Скоро я стану с тебя ростом. Давай померимся, поставь свои ноги к моим.
— Не наступай мне на пальцы, — сказала Фрида. — У меня мозоль на мизинце. Что значит носить тесные туфли в такую жару. — Она оттолкнула Найэла, вытянула руки и закрыла ставни. — Так или иначе, но надо, чтобы в комнате было прохладнее.
— Закрывать ставни — значит обманывать себя, — сказал Найэл. — Так делали, когда мы были детьми.
— Либо закрыть ставни, либо мне придется весь день просидеть в ванне, подставив живот под холодную струю, — сказала Фрида. — Не мешай, Найэл. Сегодня слишком жарко.
— Слишком жарко никогда не бывает, — возразил Найэл.
Фрида потащила его к роялю.
— Давай, давай, малыш, делай, что тебе говорят, — сказала она.
Он протянул руку к плитке таблеронского шоколада на крышке рояля, разломил ее пополам, чтобы за каждой щекой было по куску, рассмеялся и стал играть.
— Надсмотрщик, — крикнул он через плечо, — противный надсмотрщик.
Стоило Фриде выйти из комнаты, как Найэл тут же забыл о ней, и все его мысли сосредоточились на том, чего он хочет от рояля. Фрида постоянно бранила его за леность. Он ленив. Он хочет, чтобы рояль сам работал за него, а не наоборот. Фрида не уставала повторять, что ничего не дается без труда и усилий. Папа тоже это говорил. Все это говорили. Но если все выходит так легко и просто, какой смысл доводить себя до изнеможения?
— Да, знаю, первая песня тебе удалась, — сказала Фрида, — но на этом нельзя успокаиваться. К тому же ты должен запомнить, что жизнь песни, имеющей успех, коротка. В лучшем случае месяца два. Ты должен работать, должен добиться большего.
— Я не честолюбив, — возразил Найэл, — хотя нет, если бы это была настоящая музыка, я был бы даже очень честолюбив. Но ведь я занимаюсь сущим вздором.
И через час, через два она появлялась совершенно неожиданно, из ниоткуда — песня, которую было невозможно не запеть, песня, которая творила что-то несусветное с вашими ногами и руками. Как просто, как чертовски просто. Но это не работа. Это крик старьевщика, который шарит палкой в сточных канавах; сердитый голос угольщика, который говорит «эй, эй» и натягивает позвякивающие вожжи, когда его лошадь спотыкается о камни мостовой.
Песня билась о потолок, отражалась от стен. Выпускать ее на волю — это забава… это игра… Но записывать ее Найэл не хотел. Не хотел утруждать себя и корпеть над записью. Почему бы не пригласить кого-нибудь другого и не заплатить ему за часть работы? Так или иначе, но, после того как он сочинил песню, сыграл и спел ее себе и Фриде раз пятьдесят — такова была его система, — она ему надоедала, надоедала до тошноты, и он больше не хотел ее слышать. Для него песня закончена. Пилюля принята, она оказала свое действие, и значит, о ней можно забыть. Конец. Что дальше? Все, что угодно? Нет. Просто облокотиться на решетку балкона, подставить спину солнцу и думать о foie de veau, которую подадут на ленч.
— Сегодня я больше не могу работать, — сказал он в половине второго, доедая последнюю редиску. — Нельзя так обращаться с животными, кроме всего прочего, наступила сиеста. Во время сиесты в Париже никто не работает.
— Ты очень хорошо потрудился, — сказала Фрида, — и я тебя отпускаю на день. Но сыграй мне еще раз, всего один раз. Я больше не старая учительница, которая старается натаскать ученика. Я хочу послушать твою песню из чисто сентиментальных чувств, ведь я люблю ее и люблю тебя.