— Вы не хотите, чтобы я дальше читала вам, маман, я не ошибаюсь? — сказала она; голос у нее был бесцветный, тусклый — мертвый голос.
Из слов служанки я понял, что это — мадемуазель Бланш, в чью комнату я зашел ненароком, следовательно, она — старшая сестра моего второго «я». Графиня обернулась к кюре:
— Поскольку Жан вернулся, господин кюре, — сказала она учтивым и уважительным тоном, ничуть не похожим на тот, который звучал у меня в ушах, когда она, тихо посмеиваясь, обнимала меня, — как вы думаете, очень невежливо будет с моей стороны, если я попрошу вас освободить меня от нашей обычной вечерней беседы? Жану надо так много мне рассказать.
— Разумеется, госпожа графиня, — сказал кюре, благодаря благожелательной улыбке и беспрерывным кивкам — само согласие; вот отказ на его губах, верно, будет звучать неубедительно. — Я прекрасно знаю, как вы соскучились по нему даже за это короткое время: у вас, должно быть, отлегло от сердца, когда он вернулся. Я надеюсь, — продолжал он, поворачиваясь ко мне, — в Париже все прошло хорошо. Говорят, что уличное движение стало просто невозможным: чтобы добраться от площади Согласия до Notre-Dame[15] уходит не меньше часа. Мне бы это вряд ли понравилось, но вам, молодежи, все нипочем.
— Зависит от того, — сказал я, — зачем ты приехал в Париж — по делу или для развлечения.
Если я вовлеку его в разговор, я буду в безопасности. Мне вовсе не улыбалось остаться наедине с моей мнимой матерью — без сомнения, она инстинктивно почувствует, что тут что-то не так.
— Именно, — сказал кюре, — и я надеюсь, что вы соединили одно с другим. Что ж, не буду вас дольше задерживать…
И, неожиданно соскользнув с кресла на колени, он закрыл глаза и стал быстро-быстро шептать молитву; мадемуазель Бланш последовала его примеру, а графиня сложила ладони и опустила голову на массивную грудь. Я тоже встал на колени; фокстерьеры подбежали ко мне, втягивая носом воздух, и стали теребить карманы. Глянув уголком глаза, я заметил, что служанка, приведшая меня сюда, также преклонила колени и, крепко зажмурившись, произносит нараспев ответствия на вопросы в молитве кюре. Тот дошел до конца своего ходатайства перед Богом и, воздев руки, осенил всех присутствующих крестом, затем с трудом поднялся на ноги.
— Bonsoir, madame la comtesse, bonsoir, monsieur le comte, bonsoir, mademoiselle Blanche, bonsoir, Charlotte,[16] — сказал он, перемежая поклоны и кивки, его розовое лицо расплылось в улыбке.
Перед дверьми кюре и мадемуазель задержались, так как, состязаясь в учтивости, они настойчиво пропускали друг друга вперед; наконец кюре вышел первым, сразу же следом за ним, низко опустив голову, как церковный прислужник, мадемуазель Бланш.
В углу комнаты Шарлотта смешивала какие-то лекарства; подойдя к нам со стаканом, она спросила:
— Господин граф тоже будет здесь обедать, как обычно?
— Разумеется, идиотка, — сказала графиня. — И я не собираюсь пить эту дрянь. Выплесни ее. Пойди принеси подносы с обедом. Ступай!
Она нетерпеливо указала рукой на дверь, лицо ее сморщилось от раздражения.
— Подойди ко мне. Ближе, — сказала она, подзывая меня и указывая рукой, чтобы я сел рядом; собачонки вспрыгнули ей на колени и улеглись там. — Ну как, удалось тебе? Ты договорился с Корвале?
Это был первый прямой вопрос, заданный мне в замке, от которого я не мог отшутиться или отделаться какой-нибудь незначащей фразой.
Я проглотил комок в горле.
— Что удалось? — спросил я.
— Возобновить контракт, — сказала она.
Значит, Жан де Ге ездил в Париж по делу.
Я вспомнил, что в бюваре письменных принадлежностей, который был в одном из чемоданов, я видел конверты и папки. Его приятель, окликнувший меня у станции, намекнул, что поездка не удалась. Дело, по видимости, было серьезным, а выражение глаз графини снова напомнило мне слова Жана де Ге о человеческой алчности: «…главное — утолить ее… дать людям то, чего они хотят…» Раз это его кредо, он, несомненно, удовлетворил бы сейчас желание матери.
— Не волнуйтесь, — сказал я, — я все уладил.
— Ах, — она облегченно пробормотала что-то, — действительно удалось столковаться с Корвале?
— Да.
— Поль такой болван, — сказала она, устраиваясь поудобней в кресле, — вечно брюзжит, вечно недоволен, все представляет в черном цвете. По его словам, мы полностью разорены и должны прямо завтра ликвидировать дело. Ты уже видел его?
— Когда я приехал, — сказал я, — он как раз собирался в город.
— Но ты сообщил ему новости?
— Нет, он спешил.
— Столько ждал, мог бы и еще подождать, чтобы их услышать, — ворчливо проговорила она. — Что с тобой? Ты болен?
— Я слишком много пил в Ле-Мане.
— В Ле-Мане? Зачем пить в Ле-Мане? Ты что, не мог задержаться в Париже, если тебе хотелось отметить свой успех?
— В Париже я тоже пил.
— Ах! — На этот раз в ее вздохе было сочувствие. — Бедный мальчик, — сказала она. — Тебе здесь трудно, да? Надо было остаться подольше и позабавиться всласть. Подойди, поцелуй меня снова. — Она притянула меня к себе, и я опять был погребен под оплывшими складками ее тучного тела. — Надеюсь, ты весело провел время, — понизив голос, сказала она. — Весело, да?
Намек в ее голосе был достаточно прозрачным. Но это не вызвало во мне отвращения, напротив, меня позабавило, даже заинтриговало то, что эта чудовищно похожая на меня туша, которая только что молилась вместе с кюре, хочет разделить интимные секреты сына.
— Естественно, я хорошо повеселился, maman, — сказал я, отодвигаясь от нее; я заметил, что назвать ее «maman» не стоило мне усилий. Как ни странно, это поразило, мало того — ужаснуло меня больше, чем все, что говорила она сама.
— Значит, ты привез мне подарочек, который обещал?
Глаза ее совсем утонули в веках, тело напряглось от ожидания. Внезапно атмосфера в комнате неуловимо изменилась, стала накаленной. Я не знал, что ей ответить.
— Разве я обещал вам подарок? — спросил я.
Подбородок ее обмяк, челюсть отвисла, глаза глядели на меня с такой жгучей мольбой, с таким страхом, каких я не мог и представить минуту назад.
— Ведь ты не забыл? — сказала она.
К счастью, мне не пришлось отвечать — да и что я мог ей ответить? — так как в комнату вошла Бланш. Мать тут же изменила выражение лица, точно надела маску. Наклонившись к собакам, лежавшим у нее на коленях, она принялась их ласкать:
— Полно, полно, Жужу, перестань кусать свой хвост, веди себя хорошо, пожалуйста. Отодвинься немного, Фифи, ты разлеглась на обоих коленах. Ну-ка, пойди к своему дяде.
Она всунула мне в руки ненужную мне собачонку, та извивалась и корчилась, пока не вырвалась от меня и забилась под огромное кресло матери.
— Что такое с Фифи? — удивленно сказала та. — Она никогда раньше от тебя не убегала. Взбесилась она, что ли?
— Оставьте ее, — сказал я. — Она чувствует дорожный запах.
Животное не поддалось обману. Это было любопытно. В чем заключалось мое чисто физическое различие с Жаном де Ге? Графиня снова откинулась на спинку кресла и мрачно смотрела на дочь. Та застыла, прямая, как палка, руки — на спинке стула, глаза устремлены на мать.
— Я правильно поняла — сюда требуют подать два подноса с обедом? — сказала она.
— Да, — отрывисто бросила maman, — Жану приятней обедать тут, со мной.
— Вы не думаете, что и так уже достаточно возбуждены?
— Ничего подобного. Я совершенно спокойна, как ты видишь. Тебе просто хочется испортить нам удовольствие.
— Я никому ничего не хочу портить. Я думаю о вашем благе. Если вы перевозбудитесь, вы не сможете уснуть, и завтра, как уже бывало не раз, вас ждет тяжелый день.
— У меня будет еще более тяжелый день и тяжелая ночь, если Жан сейчас уйдет.
— Хорошо, — невозмутимо произнесла Бланш; говорить сейчас больше было не о чем, и она принялась прибирать разбросанные повсюду газеты и книги; меня вновь поразил ее монотонный, бесстрастный голос. Ни разу за все время она не взглянула в мою сторону, словно меня вообще не было в комнате. На вид я дал бы ей года сорок два — сорок три, но могло быть и меньше, и больше. Единственным украшением ее одежды — черная юбка и джемпер — был висевший на цепочке крест. Она поставила рядом с креслом матери обеденный столик.