— Это тот, которого я вместе со знаменем Наполеона вытащил из воды перед рассветом? — осведомился я, вставая.
— Тот самый!
— Что с ним? Он сильно страдает?
— Нет! Он уже не страдает, — многозначительно ответил Мак-Кенна с легким дрожанием в голосе.
— Умер?
— Только что. Сердце не выдержало той работы, которую ему пришлось нести.
Мы поднялись на палубу. Там, на импровизированной койке лежало прикрытое чьим-то одеялом тело. При первом взгляде на это мертвое тело холодок пробежал по моим жилам: я узнал в покойнике того самого молодого итальянца с «Сан-Дженнаро», который на острове Сен-Винсенте разыгрывал роль повара, специалиста по изготовлению макарон.
— Вот, Джонни, — сказал Мак-Кенна, показывая на красивое смуглое лицо покойника, — вот он… Сейчас мы зашьем его изуродованное тело в грязный мешок, привяжем к ногам камни, и труп пойдет ко дну. Морские похороны… А знаешь, — кто это?
— Не знаю, но догадываюсь. При мне Джонсон называл его несколько раз «его светлость» и «герцог».
— Да, «его светлость» и «герцог», — задумчиво вымолвил хирург. — Я знал когда-то его отца, и знал его мать. У его отца была любимая поговорка, как у герцогов де Роган: «Богом сделаться я не могу, делаться королем — не стоит. Я — Гаэтано Гаэтани Сальвиатти из Рима»… Понимаешь, Джонни? У его отца были владения, богатству которых позавидовал бы любой король, а у сына — грязный мешок вместо савана… Я знал его мать: это была одна из самых красивых и одна из самых гордых женщин в мире. Однажды при мне она подъехала в раззолоченной карете шестеркой к театру. На улице было грязно. А она, — принцесса из дома Колонна, — была в светлых туфельках. И вот, кто-то из молодых людей, имевших честь считаться близким к дому Гаэтани, сорвал со своих плеч роскошный бархатный плащ с собольей оторочкой и швырнул его в грязь, как ковер для нежных ножек принцессы. И толпа аплодировала этому поступку. И принцесса прошла по брошенному в грязь бархатному плащу, как по ковру, удостоив молодого человека приветливой улыбкой и легким кивком головы. И, вот, — сын этой самой принцессы будет сейчас лежать в грязном мешке на дне морском… И его мать, быть может, никогда не узнает даже того, какая участь постигла ее сына… И знаешь, во имя чего он сложил свою голову? Во имя того же Наполеона! Не как человека, нет! А во имя Наполеона, как символа…
— Не совсем понимаю я все это, — проворчал я. — Ведь голова у меня дубовая… Но вы тут все твердите о грязном мешке. Это я понимаю. Так у меня имеется кое-что получше, чем грязный мешок для савана этого бедняги.
Я спустился в капитанскую каюту, добыл там еще мокрое белое знамя с золотой короной, у корабельного плотника взял толстую иглу и в несколько минут зашил труп молодого итальянца в этот оригинальный саван.
По знаку Джонсона два матроса, подняли койку с трупом над бортом. Тело скользнуло с койки через борт и упало в воду.
Миг, — и волны сомкнулись над поглощенной ими добычей. А наш люгер мчался, направляя свой бег снова на север…
XIV
Снова «Королева Каролина». «Спустить паруса, лечь в дрейф, ожидать приказаний!» Военно-морской суд. Мистер Джон Браун узнает, что он — итальянский заговорщик
В те часы, когда на палубе «Ласточки» происходили скромные приготовления к похоронам герцога Гаэтано Сальвиатти, мы шли в открытом море западнее островов Зеленого Мыса.
На безграничном морском просторе не было видно ни единого паруса. «Королева Каролина» исчезла куда-то.
Но около полудня на востоке показались мачты какого-то корабля. Не предполагая, что появление этого судна может иметь какое-либо отношение к нам, мы спокойно продолжали свой путь. Прошло еще полтора или два часа, и я заметил, что на лицах Костера и Джонсона появилось озабоченное, даже, пожалуй, встревоженное выражение. Они старательно наблюдали за этим судном с востока в свои телескопы, и время от времени отдавали нашему экипажу, то или иное приказание, имевшее целью ускорение хода, или известное изменение направления. После двух или трех часов такого маневрирования Костер опустил поднесенную к глазам зрительную трубу и сказал Джонсону:
— Нет ни малейших сомнений, неаполитанский дьявол пронюхал, в чем дело, и гонится именно за нами. Придуманная нами сказка о чуме уже не действует на него, наш маскарад его не обманет.
Джонсон пожал нетерпеливо плечами.
— Да, пожалуй! — отозвался он. — Если неаполитанец, действительно, гонится за нами, то продолжать маскарад не удобно. За это можно поплатиться.
— Ну, так снимем маску. Посмотрим, посмеет ли он затронуть нас, если мы будем идти под собственным флагом.
Полчаса спустя «Ласточка» преобразилась, или, вернее сказать, приняла свой обычный, нормальный вид. А прошло еще около часа, и вернувшаяся «Королева Каролина» находилась уже на расстоянии всего нескольких кабельтовых от нас.
— Что за судно? — поднялся сигнал на мачтах неаполитанского фрегата.
— Люгер «Ласточка» из Саутгемптона, — ответили мы.
— Командир — капитан Джонсон?
— Да, капитан Джонсон, командир и владелец люгера. Что нужно?
— Спустить паруса, лечь в дрейф, ожидать распоряжений!
— Что вам от нас нужно? По какому праву?
— Опустить паруса, лечь в дрейф, ожидать распоряжений!
— По какому праву предъявляется требование?
— Спустить паруса, лечь в дрейф, ожидать распоряжений.
— Мы идем под английским флагом!
— Спустить паруса, лечь в дрейфь, ожидать…
— Наши акции стоят весьма низко! — со злобной улыбкой вымолвил Костер. — Эти дьяволы откуда-то имеют точные сведения о нас, и боюсь, что церемониться с нами не станут, а оказывать им сопротивление мы можем еще в меньшей степени, чем люди с брига «Сан-Дженнаро». Отдавайте приказание вашим людям исполнить распоряжение. Ничего больше не остается.
Джонсон, неистово ругаясь, отдал распоряжение, и люгер лег в дрейф. Когда наши матросы еще возились с уборкой парусов, дозорный крикнул:
— Судно с севера!
Известие о приближении еще какого-то судна никакого впечатления на нас не произвело: оно было так далеко, что на его вмешательство в наши дела мы рассчитывать не могли. Да вряд ли кому-либо и могло прийти в голову вмешиваться…
Тем временем «Королева Каролина» подошла, как говорится, вплотную к нам. Добрых сорок или даже пятьдесят орудий большого калибра глядели на нас своими чугунными жерлами. На палубе стояло сотни две солдат морской пехоты в полной готовности по первому знаку приняться осыпать нас пулями или кинуться на абордаж. И на капитанском мостике, в толпе пестро разряженных офицеров в треуголках стоял человек в длиннополом фраке и рейтузах, с цилиндром на голове, с черной повязкой через правый глаз и с хлыстом в руке.
О сопротивлении нечего было и думать. Единственное, что мы могли сделать, — это последовать примеру «Сан-Дженнаро» и взорваться на воздух. Но ни Костеру ни Джонсону это и в голову не приходило. Да, признаться, и я не испытывал ни малейшего желания покончить самоубийством: оно казалось мне форменной нелепостью. Если товарищи герцога Гаэтано прибегли к этому средству, у них имелись на это основания. Они, должно быть, знали, что их соотечественники — неаполитанцы, все равно, пощады им не дадут. Мы же находились в ином положении: нас охранял английский флаг. Англия никогда и никому не позволяла безнаказанно обижать своих детей…
Фрегат спустил четыре шлюпки. В каждой шлюпке помещалось, кроме гребцов, человек по двадцать вооруженных с ног до головы солдат под командой офицеров. Шлюпки почти одновременно подошли к нашему борту. Молодой офицер с красивым надменным лицом первым поднялся по фальрепу к нам на палубу, небрежно кивнул головой стоявшему на палубе «дяде Саму» и на довольно чистом английском языке сказал:
— Капитан Джонсон?
— К вашим услугам, — ответил тот угрюмо. — Что нужно?
— Вы — мой пленник! Надеюсь, что вы не принудите меня к крайним мерам.
— Ваш пленник? — ответил Джонсон, сжимая кулаки. — По какому праву вы берете меня в плен?