Должно быть, человек этот был выбрит дня два или три тому назад: на одутловатых болезненно-бледных щеках ясно виднелась пробивающаяся щетина иссиня-черных волос.
Если бы не эти глаза, — глаза сокола, или орла, — я бы не узнал, кто это, хотя его образ врезался мне неизгладимо в память в день битвы при Ватерлоо…
А он… Он узнал меня с первого же взгляда.
Как тогда, при Ватерлоо, он подошел ко мне, улыбнулся, пухлыми пальцами схватил меня за ухо и больно ущипнул, потом щелкнул меня по лбу и сказал:
— Помню! Английский бульдог! Одиннадцатого линейного стрелкового полка! Ватерлоо! Полк был уничтожен атакой кирасир Келлермана. Двух бульдогов взяли в плен. Один был офицер в чине лейтенанта.
— Это был мой отец, — пробормотал я.
— Другой был рядовой солдат! И он, дурак, прятал свое полковое знамя за пазухой…
— Это был я! — еще более глухо пробормотал я.
— Я подарил тебе свою золотую табакерку! Помнишь?
Вместо ответа я схватил руку, снова тянувшуюся к моему уху, и поцеловал ее. Да, поцеловал. И не стыжусь признаться в этом. Ведь это была рука не простого смертного, а полубога. Рука героя, водившего легионы по полям всей Европы. Это была рука Наполеона Великого.
И его странно прозрачные глаза неуловимого цвета, то казавшиеся почти черными, то чуть ли не голубыми, кажется, сделались на миг влажными, а толстые, припухшие веки как будто еще отяжелели и задрожали.
— Не надо плакать, — произнес он глухим голосом. — Такова судьба… Никто не виноват… И… и, может быть, все еще изменится, все еще поправится…
Наши матросы с жадным любопытством глядели издали на эту сцену. Заговорить они не смели. Только переглядывались.
И потом один из них, — это был боцман Гарри, кутила, пьяница и забияка, сделал шаг вперед, дернул меня за рукав и хриплым голосом сказал, показывая черным пальцем в сторону Наполеона:
— Это Бони? Ну, так скажите ему, Браун, что мы, матросы с «Ласточки» обо всем этом думаем.
Гарри обвел широким жестом, показывая на голые скалы Святой Елены, на приземистые постройки Лонгвуда и на грубый костюм самого Наполеона.
— Скажите ему, Браун, что это все — чистое свинство! Да! И что честная матросня такого хамства никогда не сделала бы. Да! На это способны только мелкие душонки сухопутных крыс, штафирки! Вот что… А мы, матросы, тут не при чем. И если бы от нас зависело, мы бы этого свинства не позволили! Вот что.
Вместо ответа я схватил руку, снова тянувшуюся к моему уху, и поцеловал ее.
Подумав немного, Гарри продолжал свою речь:
— И еще спросите вы Бони, Браун: может, штафирки ему и табаку не дают. Ну, так вот что… Ребята! Выворачивай карманы! Поделимся с Бони табачком, если не можем поделиться ничем другим.
Как ни привык к самообладанию Наполеон, но и он не выдержал. Махнув рукой и как-то сразу сгорбившись, он побрел в дом. Полными слез глазами смотрел я ему вслед. А Гарри ожесточенно почесывал затылок и свирепо ругал «проклятых штафирок»…
XX
О том, как Хадсон издевался над m-elle Бланш, а люгер «Ласточка» уходил в Каиштадт и вернулся. Наполеон умирает. Опять одноглазый Ворчестер
На третий или четвертый день нашей стоянки у берегов острова Святой Елены с моря показалось шедшее к острову парусное судно. Часа через два оно приблизилось настолько, что при помощи подзорных труб мы могли определить без ошибки: это шел американский клипер «Франклин». Тот самый «Франклин», с которым мы расстались у острова Воздвижения; тот самый «Франклин», на борту которого находилась «мадемуазель Бланш» и Люсьен, сын императора Наполеона.
С клипером повторилась та же знакомая нам процедура: навстречу ему вышло военное судно «Гефест» под флагом губернатора острова, то есть того же Хадсона Лоу, осведомляться чего ради «Франклин» зашел в эти воды. Переговоры закончились тем, что клиперу было разрешено стать на рейде рядом с нами, а его пассажирам и его команде — сходить на берег, но только ни в коем случае не входить в личные или письменные сношения с Лонгвудом и его обитателями.
Тщетно бедная женщина умоляла тюремщика смилостивиться над нею и допустить ее в Лонгвуд хотя бы под строжайшим надзором полицейских чиновников. Тщетно она рыдала, ломая руки.
Единственное, чего «мадемуазель Бланш» добилась, — это было разрешение в определенные часы прогуливаться в одном месте, откуда Лонгвуд был виден. Но и тут Хадсон Лоу проявил всю тупую и злобную жестокость, отличавшую этого человека: для прогулок Бланш и Люсьена он назначил именно те часы, когда Наполеон отдыхал после обеда. Царственный пленник должен был отказывать себе в отдыхе, столь необходимом в этом ужасном климате, лишь бы на расстоянии чуть ли не километра увидеть любившую его женщину и сына.
Закончив выгрузку привезенных нами для Наполеона ящиков, мы не имели уже предлогов для того, чтобы оставаться на острове Святой Елены. Но Джонсон стал производить будто бы необходимые починки, и мы получили разрешение задержаться еще на полторы или две недели.
Каждый день Джонсон и Костер с утра покидали люгер и возвращались только поздно ночью, а доктор Мак-Кенна, тот на берегу даже ночевал. Зачастую по ночам какие-то люди подплывали на лодках к борту «Ласточки». На моей обязанности было держать ночную вахту, и потому именно мне приходилось принимать этих таинственных ночных посетителей. В огромном большинстве они появлялись в широких плащах, с закутанными лицами, так что сам черт не мог бы узнать их днем, при встрече на берегу. Но иные приезжали столько раз, что я научился узнавать их на суше. К моему удивлению, это были крупные и мелкие чиновники, плантаторы, коммерсанты и даже некоторые офицеры 54 полка, гарнизона острова Святой Елены.
Два раза, когда некоторые из этих ночных посетителей о чем-то совещались с Костером и Джонсоном, запершись в капитанской каюте, от борта стоявшего на рейде клипера беззвучно отчаливала гичка, подходила к нам, словно крадучись, и давала знать о своем прибытии легким свистом или скорее шипением. И тогда, по фальрепу на борт к нам поднималась тонкая, стройная женская фигура в темном плаще, а следом вбегал проворно юноша. Это были «мадемуазель Бланш» и Люсьен, сын императора. Они проходили в капитанскую каюту, запирались там с ночными посетителями, и потом до меня долетали звуки женского голоса, звон золота и шелест бумаги. Незадолго до рассвета и ночные гости покидали борт «Ласточки», и когда всплывало солнце, наш люгер покачивался на пологой волне сонно и лениво, как будто ночью на нем не кипела странная, полная загадок и тревоги жизнь.
Потом, не знаю, в силу каких соображений, капитан Джонсон отдал приказ к отплытию. Мы ушли к мысу Доброй Надежды. Ни Костера ни доктора Мак-Кенна с нами не было: они остались на острове Святой Елены. Не буду описывать всех происшествий этого плавания: ничего особенного с нами не случилось. Благополучно дошли мы до Капштадта, там запаслись провизией и свежей водой, дождались прихода туда еще одного американского судна, встреча с которым была, по-видимому, обусловлена заранее. Это тоже был клипер, «Вашингтон» по имени, — такой же стройный и такой же быстроходный, как «Франклин». Клипер привез какие-то новости, явно встревожившие Джонсона. В чем было дело, дядя Сам мне не сказал, но как-то раза два или три в моем присутствии с его уст срывались проклятия по адресу какого-то «одноглазого полоумного лорда», который тратит груды золота на то, чтобы «добить полумертвого»…
В тот же день «Ласточка» подняла якоря и помчалась в обратный путь, к острову Святой Елены.
15 апреля 1821 года мы снова стояли на рейде у берегов острова. И первое известие, которое мы получили, было, что за последнее время здоровье Наполеона значительно ухудшилось, и что он почти перестал выходить из дому.
Хадсон Лоу не умел скрыть своей злой радости, и всем и каждому говорил: