«Глаза прикрою — и мгновенно…»

Глаза прикрою — и мгновенно,
весь легкий, звонкий весь, стою
опять в гостиной незабвенной,
в усадьбе, у себя, в раю.
И вот из зеркала косого
под лепетанье хрусталей
глядят фарфоровые совы —
пенаты юности моей.
И вот, над полками, гортензий
легчайшая голубизна,
и солнца луч, как Божий вензель,
на венском стуле, у окна.
По потолку гудит досада
двух заплутавшихся шмелей,
и веет свежестью из сада,
из глубины густых аллей,
неизъяснимой веет смесью
еловой, липовой, грибной:
там, по сырому пестролесью,
— свист, щебетанье, гам цветной!
А дальше — сон речных извилин
и сенокоса тонкий мед.
Стой, стой, виденье! Но бессилен
мой детский возглас. Жизнь идет,
с размаху небеса ломая,
идет… ах, если бы навек
остаться так, не разжимая
росистых и блаженных век!
3. 2. 23.

«При луне, когда косую крышу…»

При луне, когда косую крышу
лижет металлический пожар,
из окна случайного я слышу
сладкий и пронзительный удар
музыки; и чувствую, как холод
счастия мне душу обдает;
кем-то ослепительно расколот
лунный мрак; и медленно в полет
собираюсь, вынимая руки
из карманов, трепещу, лечу,
но в окне мгновенно гаснут звуки,
и меня спокойно по плечу
хлопает прохожий: «вы забыли»,
— говорит, — «летать запрещено.»
И застыв, в венце из лунной пыли,
я гляжу на смолкшее окно.
Берлин, 6. 3. 24.

«Бережно нес я к тебе это сердце прозрачное. Кто-то…»

Бережно нес я к тебе это сердце прозрачное. Кто-то
в локоть толкнул, проходя. Сердце, на камни упав,
скорбно разбилось на песни. Прими же осколки. Не знаю,
кто проходил, подтолкнул: сердце я бережно нес.
7. 3. 23.

ПАМЯТИ ГУМИЛЕВА

Гордо и ясно ты умер, умер, как Муза учила.
Ныне, в тиши Елисейской, с тобой говорит о летящем
медном Петре и о диких ветрах африканских — Пушкин.
19. 3. 23.

РОДИНЕ

Посвящается моей сестре Елене

Воркующею теплотой шестая
— чужая — наливается весна.
Все ждет тебя душа моя простая,
гадая у восточного окна.
Позволь мне помнить холодок щемящий
зеленоватых ландышей, когда
твой светлый лес плывет, как сон шумящий,
а воздух — как дрожащая вода.
Позволь мне жить, искать Творца в творенье,
звать изумленье рифмы и любви.
Не укоряй в час трудного горенья,
что вот я вспомнил ландыши твои.
Как тень твоя, чужой апрель мне сладок.
Взволнованно душа тебя зовет,
текучий блеск твоих дождей и радуг,
когда весь лес лепечет и плывет.
Твой будет взлет неизъяснимо ярок,
а наша встреча — творчески-тиха:
склонюсь, шепну: вот мой простой подарок,
вот капля солнца в венчике стиха.
31. 3. 23.

РЕКА

Каждый помнит какую-то русскую реку,
но бессильно запнется, едва
говорить о ней станет: даны человеку
лишь одни человечьи слова.
А ведь реки, как души, все разные… нужно,
чтоб соседу поведать о них,
знать, пожалуй, русалочий лепет жемчужный,
изумрудную речь водяных.
Но у каждого в сердце, где клад заковала
кочевая стальная тоска,
отзывается внятно, что сердцу, бывало,
напевала родная река.
Для странников верных
качнул я дыханьем души
эти качели слогов равномерных
     в бессонной тиши.
           Повсюду —
в мороз и на зное —
           встретишь
    странников этих
несущих, как чудо,
как бремя страстное,
         родину.
               Сам я, бездомный,
как-то ночью стоял на мосту
                в городе мглистом,
         огромном,
и глядел в маслянистую
          темноту
рядом с тенью случайно любимой,
стройной, как черное пламя,
          да только с глазами
          безнадежно чужими.
Я молчал, и спросила она на своем языке:
          «ты меня уж забыл?» —
          и не в силах я был
          объяснить,
что я там, далеко, на реке
илистой, тинистой, с именем милым,
с именем, что камышовая тишь…
Это словно из ямочки в глине
          черно-синий
                выстрелит стриж.
И вдоль по сердцу
          носится
с криком своим изумленным: вий-вии!
Это было в России,
это было в раю…
           Вот,
гладкая лодка плывет
в тихоструйную юность мою,
          мимо леса,
полного иволог, солнца, прохлады грибной,
          мимо леса,
где березовый ствол чуть сквозит белизной
          стройной
в буйном бархате хвойном,
мимо красных крутых берегов
          парчевых островков,
мимо плавных полянок сырых, в скабиозах
          и лютиках.
Раз! — и тугие уключины
звякают, — раз! — и весло на весу
   проливает огнистые слезы
          в зеленую тень.
Чу! — в прибрежном лесу
кто-то легко зааукал…
Дремлет цветущая влага, подковы
листьев ползучих, фарфоровый купол
                 цветка
                         водяного.
Как мне запомнилась эта река,
          узорная, узкая.
    Вечереет…
                 (и как объяснить,
что значило русское
                 «вечереет»?)
                 стрекоза, бирюзовая нить,
два крыла слюдяных — замерла
    на перилах купальни…
Солнце в черемухах. Колокол дальний.
                 Тучки румяные, русые.
Червячка из чехла
          выжмешь, за усики
вытащишь, и на крючок.
          Ждешь. Клюет.
Сладко дрогнет леса, и блеснет,
шлепнет о мокрые доски
голубая плотва, головастый бычок
          или хариус жесткий.
А когда мне удить надоест,
на деревянный навес
взберусь
          (…Русь!..)
                 и оттуда беззвучно ныряю
          в отраженный закат…
Ослепленный, плыву наугад,
                 ширяю,
навзничь ложусь — и не ведаю, где я —
          в небесах, на воде ли.
Мошкара надо мною качается
          вверх и вниз, вверх и вниз — без конца…
          Вечер кончается.
Осторожно сдираю с лица
          липкую травку.
В щиколку щиплет малявка:
          сладок мне рыбий
          слепой поцелуй.
В лиловеющей зыби
узел огненных струй —
          и плыву я
                горю,
                глотаю зарю
                вечеровую…
А теперь в бесприютном краю,
уж давно не снимая котомки,
качаю — ловлю я, качаю — ловлю
строки о русской речонке,
строки, как отблески солнца, бессвязные…
А ведь реки, как души, все разные,
                нужно,
чтоб соседу поведать о них,
знать, пожалуй, русалочий лепет жемчужный,
изумрудную речь водяных.
Но у каждого в сердце, где клад заковала
кочевая стальная тоска,
отзывается внятно, что сердцу, бывало,
напевала родная река…
Берлин, 8. 4. 23.

Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: