Транспорты прибывают в Заксенхаузен. Шрейбер Эмиль Бюге регистрирует прибывших.

«Пусть бы эта страшная драма прошла перед глазами всех!» — так восклицает он в своих записях.

«…Вечером в закрытой машине стали вывозить группы прибывших на «индустриенхоф» — производственный двор — для уничтожения. Чтобы обреченные не догадались, зачем их туда вывозят, эсэсовцы включили по радио музыку так громко, что мы — узники, находящиеся в блоках поблизости от «производственного двора», не могли слышать выстрелов.

К полуночи все русские, прибывшие этим транспортом, были убиты. Сразу же после этого запылали четыре крематория, в которых стали сжигать трупы. Крематории стояли спрятанными неподалеку, за колючей проволокой, и хотя их почти не было видно, но часто вздымающееся к небу из коротких труб пламя дало возможность всем понять, что там происходит. Пронизывающий запах гари преследовал нас неделями и месяцами, в особенности когда ветер дул в сторону лагеря, неся этот запах на бараки…»

Такою была судьба первого прибывшего в Заксенхаузен транспорта. Такими же были судьбы последующих.

Есть основания предполагать, что Алексей Сазонов был привезен в Заксенхаузен не ранее второй Половины октября 1941-го года. Потому что транспорты, прибывшие в Заксенхаузен до этого времени, уничтожались полностью: сразу же или вскоре после прибытия.

По данным, фигурировавшим на Нюрнбергском процессе, за осенние месяцы 1941 года в Заксенхаузене было уничтожено 18 000 наших, советских граждан.

В записях Эмиля Бюге есть заметка о том, что во второй половине октября маленькая вывеска над входом в «Изолиерунглагер» — бараки, где ожидали своей очереди на уничтожение привезенные в лагерь русские, была заменена огромным щитом с надписью: «Рабочая команда военнопленных». И с этого времени уничтожение советских граждан происходило не столь массово, не столь явно, не столь поспешно.

«…Смерть ему лишь отсрочена», — говорит об Алексее Сазонове Ян Водичка.

Как вспоминается Кулисевичу, Алексей Сазонов и сам отлично понимал это. Он не верил, что его и прибывших с ним оставят в живых, если тысячи до них были уничтожены.

— Они устали от этой «работы», — говорил он Алексу, имея в виду лагерных палачей. — И решили дать себе передышку.

Предчувствие неизбежности смерти не покидало его.

Алексей Сазонов работал в транспортной команде — «абладерколонне», прикрепленной к обувной фабрике. «Абладерколонна» погружала, перевозила на фабрику, сгружала спиленные деревья, из которых делали деревянные лагерные башмаки для узников. Перевозила обувь, оставшуюся после убитых в Заксенхаузене. И доставленную в Заксенхаузен обувь убитых из других лагерей.

Как грузчик, Алексей имел доступ на склад «Шухфабрик». Кулисевич же принимал на складе привезенный товар. Так что некоторая возможность общаться у них была. А несколько позже Ян Водичка, использовав свои лагерные связи, устроил так, что Алексея перевели на работу «под крышу» — в один из отделов фабрики.

Среднего роста, щуплый, загорелый, светловолосый видимо, хоть голова и была обрита, таким запомнил Кулисевич Сазонова. Алексей был не очень-то разговорчив. Тщательно обдумывал то, что говорил. Жил в нем упорный интерес к технике. Но при этом интересовался он также и геологией. И химией. И историей. Особенно историей славян.

Был музыкален, обладал удивительной музыкальной памятью. Ненавидел трусость и трусов. А наибольшей мечтой его было увидеть советские самолеты с красными звездами днем над Заксенхаузеном.

Опытный «хефтлинг» — заключенный, Алекс учил Сазонова, как забывать о мучившем их постоянно чувстве голода. Как беречь силы, делая вид, что работаешь. «Иметь уши вверх, как заяц на меже», — повторял Алекс. Эта поговорка нравилась Алексею.

— Ты послушай, какую славную песню написал этот русский, — говорил Алексу Ян Водичка.

Ночь. Складское помещение «Шухфабрик». Алекс и Алексей пристроились за мешками с обрезками кожи, за грудой наваленной старой обуви. Алексей поет свою «вокализу». Алекс так называет песню Алексея, наверное, потому, что в ней повторяется, преобладает одно непонятное ему слово: «шарлатюга».

Алексу незнакомо это слово. Смысл его непонятен. Но то, что хочет выразить им Алексей — понятно. Каждый раз «шарлатюга» звучит у него по-иному: грустно, жалостно, гневно, отчаянно…

«Шарла-тюга-а-а-а, я шарла-тю-га-а-а», — поет Алексей. Голос у него свежий, сильный. Он намеренно долго тянет это «а-а-а».

— Зачем ты так затягиваешь последний фрагмент, — спрашивает его Алекс.

Алексей не отвечает. Сидит с закрытыми глазами, откинувшись и откинув голову. Алекс не повторяет вопроса. Алекс думает: может быть, Алексею пригрезилось, будто он на свободе. Вернулся. И солирует в том молодежном хоре, о котором рассказывал ему? Алекс боится спугнуть его настроение.

— Почему затягиваю? — откликается Алексей, откликается, когда Алекс уже не ждет ответа. И медленно, затрудненно объясняет ему: — Понимаешь, Алеша, — так зовет он Алекса, — знаю, что в последнюю минуту свою буду думать о матери. А когда пою, то как будто вижу ее перед собой. И хочу задержать подольше… — И неожиданно оборвав себя, продолжает лихо, с вызовом:

Мать моя Россия,
А я русский фауль…

— Фауль на лагерном языке означало не просто лентяй, — поясняет Алекс. — Саботажник, путь которому лишь на виселицу… — И добавляет, помедлив: — В лагерной песне каждое слово имеет свой подтекст и свою историю.

— Шарла-тюга-а-а-а, я шарла-тюга-а-а-а, — ведет свой припев Алексей. Он словно бы щеголяет, бравирует этим своим настойчивым «а-а-а»… И неожиданно спрашивает: — Алеша, ты чувствуешь, какие у меня сильные легкие! Какой я еще здоровый, сильный — так неужели они заставят все-таки меня подыхать?! — Видимо, сама мысль о неизбежности смерти, физического уничтожения, кажется ему сейчас невозможной, невероятной.

— Ухватила меня за сердце эта песня, это непонятное слово «шарлатюга», да и сам он, совсем мальчишка еще, который и перед лицом смерти оставался таким, как был, ничего не утратив, — говорит Кулисевич.

А он, Алексей, хотел, он мечтал написать любовную песню. Никого, наверное, еще не любил. Знал, что уже никого не поцелует, и хоть в песне хотел пережить то, чего ему не досталось в жизни.

Он просил Алекса напеть ему подходящую мелодию так, чтобы к этой мелодии Алексей подобрал свои слова.

Она рождалась ночами, эта песня. Алекс работал на фабрике, днем. Алексей же, которого перевели на работу «под крышу» — ночью. Но Ян Водичка, близко к сердцу принявший судьбу Алексея, зная, что ничем другим не сможет ему помочь, вызывал иногда Алекса на работу ночью, чтобы дать им возможность встретиться.

Ночами эсэсманов не было в лагере. Алекс и Алексей пристраивались где-нибудь в уголке, за кучей старой обуви. Алекс напевал мелодию, Алексей подбирал слова. Песню Алексей хотел посвятить девушке по имени Соня. Однажды Алекс забеспокоился:

— Алексей, послушай, кажется, я напеваю тебе немецкую мелодию! — и попытался вспомнить слова: «О Софие, дейне шварце хаар…»

Алексей отмахнулся, увлеченный своим:

— А, мне это все равно! Мелодия, музыка, это как любовь: принадлежит всему миру… — Он был романтиком, этот веснушчатый парень.

Песня получилась не очень-то любовной. Помимо желания, против воли действительность врывалась в нее.

Темно и глухо, куда ни кинешь взгляд,
Куда ни глянешь — воет проволока и воет ветер,
Призрак концлагеря дышит тяжко во сне…
Впустую кричат мои слова.
Никто меня не услышит,
Может быть, ты одна, Соня!
Соня, услышь мою тоску,
Утишь мою кровоточащую боль…

Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: