Владислав Реймонт

Мужики

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ОСЕНЬ

I

— Слава Иисусу!

— Во веки веков! Здравствуй, Агата! А куда это ты собралась?

— По миру пойду, благодетель, по людям. Мир-то вон как велик! — Она описала клюкой дугу с востока на запад.

Ксендз невольно посмотрел вдаль, туда, куда она указывала, и тотчас зажмурился — на западе стояло ослепительное солнце. Потом спросил, уже потише и как-то нерешительно:

— А что, разве Клембы тебя выгнали? Может, так только — повздорили немного? Может…

Она ответила не сразу. Слегка выпрямилась, медленно обвела выцветшими глазами поля, по-осеннему пустынные, и крыши деревни, тонувшей в садах.

— Нет, не выгоняли они меня… как можно!.. Люди они хорошие, да и родня… И ссоры тоже никакой не было… Сама я примечать стала, что пора мне уходить. На чужой каравай рта не разевай! Да, так уж пришлось… Работы у них для меня не стало… а дело к зиме. Так что же, даром, что ли, они меня кормить будут? Угол даром дадут!.. А тут и теленка от матки отняли, да и гусей пора в хату загонять, ночи уже холодные… Вот я и освободила место. Жалко скотинку, ведь живая божья тварь… А люди они хорошие, летом меня всегда приютят, ни угла, ни куска хлеба не жалеют, живу у них, как у Христа за пазухой. Ну, а зимой приходится по миру ходить… Да много ли мне надо? Выпрошу кое-что у добрых людей и до весны, бог даст, перебьюсь. Еще и деньжонок прикоплю, Клембам они перед новым урожаем в самую пору… родня ведь они мне… А Господь наш милосердный бедного человека не оставит…

— Не оставит, нет! — горячо подтвердил ксендз и стыдливо сунул ей в руку злотый.[1]

— Благодетель ты наш, отец родной!

Она припала к его коленям трясущейся головой, и слезы горохом покатились по землистому лицу, изборожденному морщинами, как осенняя пашня.

— Иди с Богом, иди! — бормотал ксендз смущенно, поднимая ее.

Агата дрожащими руками подобрала свои котомки и палку, перекрестилась и пошла к лесу по широкой, покрытой рытвинами дороге. Время от времени она оборачивалась, печально глядела на деревню, на поля, где копали картофель, на дым пастушьих костров, низко стлавшийся над жнивьем, потом шла дальше, пока не скрылась за придорожными кустами.

А ксендз снова присел на колеса от плуга, понюхал табаку и раскрыл требник. Но глаза его все отрывались от красных букв и блуждали по бледному небу, по бескрайним полям, овеянным осенней грустью, останавливались на парне, согнувшемся над плугом.

— Валек! Борозда-то вон там кривая! — крикнул он вдруг, оживившись, и стал неотступно следить глазами за парой раскормленных лошадей, тащивших скрипучий плуг.

Потом опять, шевеля губами, начал рассеянно читать требник, но каждую минуту поглядывал то на лошадей, то на стайку ворон, которые, вытянув клювы, осторожно прыгали по бороздам и при каждом свисте кнута, при каждом повороте плуга тяжело взлетали, но тотчас же падали снова на пашню и стучали клювами по твердым комьям сухой земли.

— Валек! А ну-ка, стегни хорошенько правую, чтобы не отставала!

Отведав кнута, правая и в самом деле пошла ровнее. Старый ксендз улыбнулся от удовольствия и, когда лошади подошли к дороге, живо вскочил, ласково потрепал каждую по шее, а они тянулись к нему мордами и дружески обнюхивали его лицо.

— Э-эй! — певуче крикнул Валек, вытащив из земли блестевший, как серебро, плуг. Легко приподняв его, он так натянул вожжи, что лошади описали небольшую дугу, затем всадил блестящий сошник в землю, свистнул кнутом, лошади рванулись с места так, что даже упряжь затрещала. Валек продолжал пахать широкое поле, которое под прямым углом спускалось от дороги вниз по склону и длинной пряжей вспаханных полос тянулось до самой деревни, укрытой в ложбине и тонувшей в багряной и золотой листве фруктовых садов.

Стояла теплая и дремотная тишина.

Был конец сентября, но солнце порядком пригревало. Сейчас оно уже висело над лесом, на полпути между югом и западом, и от кустов, придорожных камней, от груш, росших в поле, и даже, кажется, от взрытых пластов сухой земли ложились холодные вечерние тени.

Тишина была в опустевших полях, упоительная сладость в воздухе, затуманенном золотой солнечной пылью. Высоко на светлой лазури неба кое-где плавали громадные белые облака, словно снежные сугробы, нанесенные ветром и потом развеянные во все стороны.

А под ними, куда ни глянь, лежали серые поля, как громадная чаша с синей каймой лесов, и через эту чашу сверкающей на солнце серебряной лентой вилась река, мелькая из-за прибрежных ольх и верб. Посреди деревни она разливалась большим продолговатым озером и по долине меж холмов бежала дальше, на север.

На дне котловины, вокруг озера, играя на солнце осенними красками садов, лежала деревня, как красно-золотистая гусеница, свернувшаяся на сером листе лопуха. От нее к лесу тянулась длинная спутанная пряжа пашен, серые холсты полей. Шнурами вились межи, густо поросшие брусникой и терном. И только кое-где на этом серебристо-сером фоне разливались струйки золота — это желтел пахучий цвет лупина. В других местах мертвенно белели пересохшие русла ручьев, тянулись дремлющие песчаные дороги, а над ними ряды могучих тополей медленно взбирались на холмы и вновь опускались к лесам.

Заглядевшийся ксендз очнулся, когда неподалеку раздался протяжный жалобный рев, от которого вороны с криками сорвались и полетели наискось, туда, где копали картофель. За ними по жнивью и пашне бежала черная дрожащая тень.

Заслонив рукой глаза, ксендз посмотрел на дорогу: со стороны леса шла какая-то девушка и тащила за собой на веревке большую рыжую корову. Проходя мимо, она поздоровалась и хотела было подойти, чтобы поцеловать у ксендза руку, но корова дернула ее в сторону и опять громко замычала.

— Что, продавать ведешь?

— Нет… к Мельникову быку… Да стой же ты, окаянная! Очумела, что ли? — кричала девушка, еле переводя дух и пытаясь удержать корову. Но та опять потянула ее на дорогу, обе побежали стремглав и скрылись в облаке пыли.

Потом по песчаной дороге прошел еврей-тряпичник. Он плелся Медленно, толкая перед собой тележку — видно, тяжело нагруженную, так как он то и дело садился отдыхать и шумно отдувался.

— Что слышно, Мошка!

— Да что слышно? Кому хорошо, о том и слышно одно хорошее… Картошки, слава богу, уродилось много, рожь славная, и капуста будет. У кого есть картошка, да рожь, да капуста — тому хорошо!

Он поцеловал у ксендза рукав, обвязал вокруг пояса лямки от тележки и покатил ее дальше — теперь ему было легче, отсюда начинался отлогий спуск.

Через некоторое время посередине дороги, поднимая ногами пыль, прошел слепой нищий, которого вела на веревочке толстая дворняжка.

Потом из леса выскочил мальчишка с бутылкой, но, завидев у дороги ксендза, сделал большой круг, чтобы избежать встречи, и помчался через поля к корчме.

Проехал мужик из соседнего села — вез зерно на мельницу. За ним еврейка гнала стадо только что купленных гусей.

И каждый здоровался с ксендзом, перекидывался с ним несколькими словами и шел своей дорогой, провожаемый его приветливым словом и взглядом.

Наконец, видя, что солнце клонится все ниже к закату, ксендз поднялся и крикнул Валеку:

— Допашешь до березок и домой!.. А то лошади совсем замаялись.

И неторопливо пошел межою, вполголоса читая молитвы и светлым любовным взглядом озирая поля.

На картофельных полях яркими пятнами мелькали платья баб. Слышался грохот ссыпаемой в телеги картошки. Местами еще пахали под посев. Стада пестрых коров паслись на перелогах. На длинных, пепельно-серых бороздах уже желтела щетина молодых всходов. Гуси снежными хлопьями белели на порыжелых лугах. Горели костры, и длинные голубые ленты дыма плыли над землей. Замычит где-то корова, загрохочет телега, плуг лязгнет, наткнувшись на камень, — и опять на мгновение наступала такая тишина, что слышно было, как глухо бормочет река, как постукивает за деревней мельница, скрытая в густой чаще желтеющих деревьев. А там вдруг песня зазвенит либо донесется, неведомо откуда, крик и летит низко над землей, разбивается о борозды и ложбины и тонет без отголоска в серой осенней дали, на сжатых полях, затканных серебряной паутиной, на сонных безлюдных дорогах, над которыми рябины клонят тяжелые окровавленные головы… В одном месте боронили поле, и туча серой, пронизанной солнцем пыли поднималась за боронами, вытягивалась, всползала на пригорки и опадала, а из пыли, словно из облака, появлялся босой мужик, без шапки, с повязанной вокруг шеи холстиной. Он шел медленно, набирал из холстины горстью зерно и сеял движением однообразным, истовым, словно благословляя землю. Дойдя до конца полосы, он набирал из мешка еще зерна и медленно поворачивал обратно, постепенно показываясь из-за холма, — сначала видна была его взлохмаченная голова, потом плечи, а под конец он уже был виден весь в солнечном свете и все тем же благословляющим движением руки разбрасывал семена, которые золотым дождем падали на землю.

вернуться

1

Злотый в то время равнялся пятнадцати копейкам


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: