— А потом вы эту свинью зарезали и съели, так? — спросил судья смеясь.
— Зарезали и съели? А что же нам было делать? Прошел день — свинья не уходит. Прошла неделя — она все тут, и не прогонишь, визжит и назад приходит. Моя баба ей подкладывала, что могла, — не морить же голодом живую тварь? Вельможный судья — человек ученый, он рассудит справедливо: что мне, бедному сироте, было с ней делать? Никто за нею не приходил, в доме нужда, а она жрет за двоих. Еще бы месяц подождали, так эта свинья и нас бы сожрала с потрохами. Мы и рассудили — чем она нас, так лучше мы ее съедим! И съели-то не всю, потому что в деревне узнали, и Доминикова в суд подала, пришла с солтысом[8] и все отобрала.
— Все? А целый окорок где? — злобно прошипела Доминикова.
— Где? Спросите у Кручека и других собак! Мы мясо вынесли на ночь в амбар, а собаки учуяли. Ворота у нас дырявые, вот они, проклятые, и вытащили его и справили пир. Ходили потом обожравшись, как помещики.
— Как же! Свинья за ним сама пошла! Дурак тебе поверит, а не суд! Грабитель чертов! А барана у мельника, а гусей у ксендза кто украл, а?
— Ты видела? Видела? — завизжала жена Бартека, подскочив к ней.
— А картошку у органиста из ямы кто таскал? Дня не проходит, чтобы у нас в деревне что-нибудь не пропало — то гусь, то куры, то утварь какая-нибудь, — продолжала неумолимо Доминикова.
— Ах ты гадюка! Тебе никто не поминает про те грехи, что за тобой смолоду водились, да про то, что твоя Ягна теперь с парнями проделывает, а ты на других лаешь, как собака.
— Ягны ты трогать не смей, не то я тебе харю так разукрашу, что… Ее не тронь! — громко крикнула Доминикова, видимо задетая за живое.
— Тише вы, сейчас за дверь выброшу! — усмирял их Яцек, подтягивая штаны.
Начался допрос свидетелей.
Первой давала показания потерпевшая. Говорила она тихо, елейным тоном, ежеминутно призывала Ченстоховскую Божью Матерь в свидетели, что свинья принадлежала ей, Доминиковой. Она крестилась, била себя в грудь, клялась, что свинью Козел украл с выгона, но не настаивала, чтобы светлейший суд его за это наказал — пусть ему на том свете Иисус адских мук не пожалеет! Одного она требовала громогласно: суда и кары для Козла за то, что он позорил ее и дочь при всем честном народе.
После нее давал показания ее сын, Шимек. Держа шапку в руках, сложенных как для молитвы, он не сводил глаз с судьи и робким голосом, запинаясь на каждом слове, объяснял, что свинья принадлежала его матери, что она была вся белая, с черными пятнами у хвоста, а одно ухо рваное, потому что ее весною цапнул Борынов Лапа, и она тогда так визжала, что он, Шимек, из амбара услышал…
Затем вызвали Барбару Песек и остальных. Все они по очереди присягали и давали показания, а Шимек по-прежнему стоял с шапкой в руках и с благоговением смотрел на судью. Жена Бартека все время рвалась за решетку и выкрикивала всякие возражения и ругательства. Доминикова только вздыхала, (глядя на образ, и исподтишка следила за Козлом, а тот, Прислушиваясь, смотрел то на одного, то на другого свидетеля и часто оглядывался на свою Магдусю.
Публика тоже слушала внимательно, и по залу то и дело пробегал шепот, смех, хлесткие замечания, так что Яцеку приходилось неоднократно угрозами водворять тишину.
Разбор дела тянулся долго, но, наконец, объявили перерыв, и суд ушел совещаться в соседнюю комнату, а народ повалил в коридор и на улицу, кто — отдохнуть и подкрепиться, кто — сговориться со своими свидетелями.
Как это всегда бывает на судах, люди рассказывали друг другу о своих делах, роптали на несправедливость, ругались.
После перерыва были прочитаны приговоры, и дошла очередь до дела Борыны.
Ева выступила вперед и, качая ребенка, укутанного в запаску,[9] начала плаксиво излагать все свои обиды и претензии — как она служила у Борыны и работала до упаду, а никогда — доброго слова не слышала и не имела угла для ночлега. Есть ей давали не досыта, и приходилось у соседей подкармливаться, а потом хозяин заработанных денег ей не отдал и с ребенком, от него же прижитым, выгнал на все четыре стороны!
Рассказав все это, Ева заплакала в голос и упала на колени перед судьями с воплем:
— Обидел он меня, обидел! А ребенок — его, вельможные судьи!
— Врет она, как собака! — злобно буркнул Борына.
— Это я-то вру? Да все в Липцах знают, что я…
— Знают, что ты дрянь и потаскуха.
— Вельможные судьи, а прежде он меня называл "Евка", "Евуся" и еще ласковее! И бусы мне подарил, и булки часто из города привозил. Скажет, бывало: "На тебе, Евуся, на, ты мне всех милей…" А теперь… о Господи Иисусе! — Она опять заревела.
— И как врет, чертова кукла! Может, я еще тебя периной укрывал да приговаривал: "Спи, Евуся, спи!"
Комната загудела от хохота.
— А то нет? Мало вы скулили, как пес, у меня под дверью, мало мне обещали, а?
— Господи помилуй! Люди! И как это гром не разразит такое чучело? — воскликнул удивленный Борына.
— Вельможные судьи, вся деревня знает, как дело было, все в Липцах могут подтвердить, что я правду говорю. Пока я у них служила, он мне проходу не давал. Ох, бедная я, сирота горемычная! Ох, несчастная моя доля!.. Как же я могла оборониться от такого мужика? Хотела кричать, а он меня побил и сделал со мной, что хотел… И куда же я теперь пойду с ребенком, куда денусь? Вот свидетели скажут и подтвердят! — выкрикивала она сквозь рыдания.
Но оказалось, что свидетели ничего не знают, кроме сплетен и догадок. Ева опять начала убеждать судей и в конце концов в качестве последнего доказательства положила на стол перед судьями ребенка, предварительно распеленав его. Ребенок дрыгал голыми ножками и орал благим матом.
— Сами поглядите, вельможные судьи, чей он: и нос такой же — картошкой, и глаза его — карие. Как две капли воды Борына!
Тут уже и судьи не могли удержаться от смеха, а публика просто выла от удовольствия. Приглядывались то к ребенку, то к Борыне, делали вслух замечания:
— Вот так девушка — чисто кошка драная!
— Борына вдовец, отчего бы ему не жениться на ней, а мальчонка пригодится в пастухи.
— Линяет она, как корова по весне!
— Красавица писаная! Только соломой набить да в просо посадить — всех ворон распугает.
— И так уж собаки убегают, когда Евуся по деревне идет!
— А рожа-то, как помоями вымазана!
— Оттого что она девушка бережливая: умывается только раз в год, чтобы на мыло не тратиться…
— Да и некогда ей умываться — у евреев печи топит.
Шутки сыпались все более злые и безжалостные, и Ева замолчала. Бессмысленным взглядом загнанного животного смотрела она на окружавших ее людей и что-то обдумывала.
— Тише! Грех смеяться над чужой бедой! — крикнула Доминикова с такой силой, что насмешки разом умолкли и некоторые стали смущенно чесать затылки.
Дело кончилось ничем.
Борына почувствовал безмерное облегчение. Хоть он и не был виноват, а все же боялся людских толков. Да и суд мог присудить, чтобы он платил Евке, потому что таков уж закон: никогда не знаешь, кого он по голове стукнет, виноватого или невиновного. Ведь бывало так не раз, не два и не десять раз…
Он тотчас вышел на улицу и, поджидая Доминикову, мысленно припоминал все подробности этого дела. Он не мог понять, почему Ева вздумала подать на него жалобу.
— Нет, это, она не своим умишком придумала, это кто-то другой через нее в меня метил! Но кто же?
Они с Доминиковой и Шимеком пошли в трактир поесть, так как было уже далеко за полдень. В разговоре Доминикова осторожно намекала ему, что неприятность с Евкой, вероятно, дело рук его зятя, кузнеца, но Борына никак не мог этому поверить:
— А какая ему от этого польза?
— Хотел вас в расходы ввести и выставить на посмешище. Есть такие люди, что, потехи ради, с другого шкуру сдерут.