По тем временам такого рода показаний для ареста было вполне достаточно. В тот же день был проведен и обыск. Среди изъятых книг, рукописей и документов упоминаются «черновики его писем Сталину и Ворошилову о клевете на 44 листах», какие-то письма от «дяди Саши из Германии», множество секретных бумаг о боевых действиях в Испании, Финляндии, на Халхин-Голе и Хасане.
Кроме того, в описи упоминаются два ордена Ленина, два — Красного Знамени, а также орден Красной Звезды, медали, депутатский значок и «Золотая Звезда» Героя Советского Союза № 154.
А вот и анкета арестованного. Из нее следует, что Григорий Михайлович Штерн родился в 1900 году в городе Смела Киевской губернии. Отец—врач, мать — домохозяйка. Национальность — еврей. Женат. Двое детей. Член ВКП (б) с 1919 года. Окончил Академию имени Фрунзе.
На первом же допросе Штерну заявили, что он арестован за «проводимую на протяжении ряда лет активную и сознательную вражескую работу в рядах Красной Армии».
—Я никогда сознательной вражеской работы не проводил! — возмутился Штерн. — И ни в какой контрреволюционной организации не состоял.
— Ваши попытки скрыть от следствия правду будут разоблачены показаниями ваших соучастников по заговору, — многообещающе заметил следователь. — Предлагаю вам приступить к правдивым показаниям.
— Врагом советской власти я никогда не был, — решительно заявил Штерн.
— Вы умело маскировались под честного советского командира, — поддел его следователь, — а на самом деле всегда были врагом родины и партии.
Враг родины и партии... Более страшного обвинения в те годы пожалуй что не было. Штерн прекрасно понимал, что может последовать, если он не докажет обратного или... не уведет следователя в сторону, признавшись в чем-то другом. И он, как тогда было принято, занялся самокритикой.
— В моей работе было много грубых ошибок, — начал он. — Я был самонадеян и подчас выдвигал плохо продуманные предложения. Я был слишком доверчив к людям, не бдителен и излишне болтлив, допуская высказывания, которые можно квалифицировать как антисоветские. У меня были личные обиды и недовольство отношением ко мне некоторых работников Наркомата обороны. Порой я не проявлял обязательной для большевика выдержки и принципиальности.
Закончил он, опять же, как тогда было принято, беспощадным самоосуждением.
—Я не оправдал высокого доверия партии, за что заслуживаю самого сурового наказания.
Для выступления на партийном собрании этих слов вполне достаточно, чтобы получить «строгача», но в партии остаться. А вот для того, чтобы получить право на жизнь и избежать расстрельного приговора, такого рода признаний маловато — это ему дал понять следователь на следующем же допросе.
— Вы сказали, что допускали много грубых ошибок. Что это за ошибки?
— Прежде всего, их было немало во время испанских событий 1937—1938 годов. Будучи там главным военным советником, я не добился радикальной очистки республиканской армии от предательских элементов среди командного состава армии. Провалил наступательные операции в районе Брунете и Теруэля. Не обеспечил разворота промышленности на военные нужды.
Поразительно, но следователь его не перебивает и не спрашивает, а какое он, собственно, имел право заниматься чисткой республиканской армии и обеспечивать «разворот» промышленности на военные нужды. Ведь Штерн, в конце концов, всего лишь советник, а для принятия тех или иных решений есть испанское правительство, испанские министры и испанские командиры частей и соединений.
Или все было не так? Быть может, испанцы были лишь марионетками, а за веревочки дергали советские советники? Как бы то ни было, но формулировки «не добился», «провалил» и «не обеспечил» говорят именно об этом.
— Были у меня и другие ошибки, — продолжал между тем Штерн. — Во время Финской кампании я командовал 8-й армией. Разгром 18-й дивизии, которая входила в состав 8-й армии, на моей совести. В те дни, когда ударили 50-градусные морозы, надо было отвести ее на заранее подготовленные позиции, а я этого не сделал. И тогда финны ударили по флангу. Участь дивизии была предрешена: погибло более шести тысяч человек. Распыленное использование авиации — тоже моя ошибка.
— Смотря как на это смотреть, — сурово заметил следователь. — Одни в этом могут увидеть ошибки, которые случаются с каждым командиром, а другие — вражескую работу. Но мы еще к этому вернемся... А что за личные обиды, о которых вы говорили на предыдущем допросе?
— Их было немало, — вздохнул Штерн. — Как известно, перед началом боев у озера Хасан я был начальником штаба Дальневосточного фронта, а потом командовал корпусом, который разгромил японцев. Когда фронт был ликвидирован, мне доверили 1-ю отдельную Краснознаменную армию. И вдруг снимают! Я страшно обиделся и считал, что это сделано с подачи заместителей наркомов обороны Кулика и Мерецкова, с которыми у меня сложились неприязненные отношения еще в Испании.
А чего стоило исключение моего имени из числа руководителей Халхин-Гольской операцией! В те дни я возглавлял фронтовое управление, которое осуществляло координацию действий советских и монгольских войск. И вдруг в изданном в 1940 году официальном описании операции я не нахожу своего имени. Как будто я там и не был!
Следователь оторвал глаза от мелко исписанных листов протокола и, быть может, впервые в жизни сочувственно посмотрел на подследственного: ведь не дурак же этот генерал-полковник, но глух и слеп, как несмышленый ребенок. Неужели он не понимал, что отстранение от командования армией и особенно исключение из числа руководителей боев на Халхин-Голе было серьезнейшим звонком, а проще говоря, предупреждением о грядущем аресте?! Но, с другой стороны, если и понимал, то что мог сделать? Из Страны Советов не сбежишь. Граница на замке. А замок вешали такие же, как этот Штерн.
— Ну, хорошо. С личными обидами все ясно. А как понимать ваши показания об излишней болтливости? — вернулся к бумагам следователь.
— Очень просто. В разговорах с сослуживцами, особенно с начальником ВВС генерал-лейтенантом Рычаговым и помощником начальника Генштаба по ВВС генерал-лейтенантом Смушкевичем я высказывал недовольство фактами необоснованных арестов в 1937—1938 годах.
— Почему вы не говорите ни слова о своей вражеской работе в Красной Армии? — нажал на Штерна следователь.
— А я такой работы не вел! — отрезал Григорий Михайлович.
Такая решительная позиция следователю очень не нравилась — от него требовали признательных показаний. Чтобы их получить, следователь отдал Штерна, как тогда говорили, «в работу». Что это была за «работа», мы еще узнаем, правда, через много лет, а пока что результаты этой «работы» появились почти немедленно.
21 июня 1941 года, за несколько часов до нападения Германии на Советский Союз, Штерну предъявили обвинение в том, что он «является участником антисоветской заговорщической организации, проводил подрывную работу по ослаблению военной мощи Советского Союза, а также занимался шпионской работой в пользу иностранных разведывательных органов».
Штерн все отрицал. И тогда его снова отдали «в работу».
27 июня начальник следственной части майор Влодзимирский и старший лейтенант Зименков организовали очную ставку Героя Советского Союза Григория Штерна с дважды Героем Советского Союза Яковом Смушкевичем. Яков Владимирович блестяще проявил себя в Испании, потом командовал авиагруппой на Халхин-Голе, был начальником, а затем генеральным инспектором ВВС Красной Армии. Короче говоря, его знала и любила вся страна, но он тоже оказался на Лубянке. Ему бы — воздушную армию, а Штерну — стрелковый корпус, и — в дело, на фронт, немцы-то наступают, почти не встречая сопротивления. Но вместо этого их держат во Внутренней тюрьме и без конца таскают на допросы.
А теперь еще и очная ставка. У Смушкевича первым делом спросили, в чем он признает себя виновным.
— В том, что являлся участником заговора в Красной Армии, направленного против советской власти, и что был германским шпионом.