И я не стану ни пить, ни топиться от открывшейся мне правды. Я уволюсь с завода, продам свою долю акций и уеду – чтоб никогда не видеть этих гнусных рож. И не увижу своего Ваньку, без которого уже, как мне казалось, не мог жить, до самого декабря двенадцатого года.
Все это пронеслось в моей голове со скоростью литерного поезда.
– "Прощай, Ванька, малыш" – подумал я.
Я встал, взял Захара за рукав и официальным тоном сказал:
– Прощайте, Юля, мы уже приехали, нам пора выходить.
Сказать, что она удивилась – не сказать ничего. В ее взгляде было все: непонимание, удивление, обида. Но я не хотел даже примерного повторения возможного будущего.
– Прощайте, Сережа, – донеслось сзади, но я даже не стал оборачиваться.
А Захар извертелся, влекомый мною к двери.
– Что это было? – спросил Майцев, разгоняя рукой сизый дым из выхлопной трубы ушедшего автобуса. – У тебя глаза были, как будто ты на гадюку наступил! Мне показалось, ты ее сейчас стукнешь!
Мы с ним выгрузились посреди промзоны: заборы, проходные, металлические ворота, трубы теплоцентралей, всюду зелень и проволока – и никого, кроме нас и редких грузовых машин.
– Пообещай мне, Захар, – попросил я, – если я когданибудь до завершения нашего дела вдруг придумаю какуюнибудь женитьбу, да даже вообще какуюнибудь любовьморковь, ты вспомнишь этот день и скажешь мне всего два слова: "Юля Сомова". Обещаешь?
– Да что с тобой такое?
– Обещаешь?
Он выдернул свой рукав из моей сжавшейся ладони.
– Ладно, Серый, я постараюсь. А в чем делото? Скажешь?
– Извини, Захар, это слишком личное.
– "Вспомнил" опять чтото?
– Вроде того, – сказал я.
А вечером состоялся тот самый разговор с мамой о несчастной (или наоборот счастливой?) судьбе комсомольского вожака Филиппова.
Она долго переживала по поводу развернутого мною перед ней грядущего краха коммунистической идеи. Как и Захар, порывалась сию минуту отправится в горком партии, написать в ЦК и только после моего окрика – а как еще воздействовать на женщину в истерике? – села на диван и зарыдала.
Я не стал ей мешать.
А когда она успокоилась (хорошо, что есть валерьянка) и пошла на кухню заваривать чай, я сообщил ей о своем решении уйти из института и о договоренности с Майцевымстаршим.
– Как же так, Сережа? Неужели ничего изменить нельзя? – Она держала чашку с краснодарским чаем – красным, терпким – двумя руками и говорила склонив над ней голову, почти в нее, не глядя на меня.
– Этим я и собираюсь заняться, мама. Если чтото можно сделать, я просто обязан это сделать.
Она согласно кивнула и поставила чашку на стол.
– Ты у меня хороший сын, – сказала мама. – Я знаю, у тебя получится. И даже если не все получится… Ты хотя бы чтото попытаешься сделать. Я могу тебе чемто помочь?
– Не знаю, мам, – честно ответил я. – Правда, не знаю пока. Деньги я сниму со своей страховки – мы ведь так и не брали оттуда ничего?
Она покачала головой.
– Там всегото тысяча. Этого мало, чтобы спасти всех.
– Но я попробую, мам. С чегото нужно начинать?
– Я возьму у деда и добавлю свои. Тысяч пять мы соберем.
– Спасибо, ма, – улыбнулся я и поцеловал ее в щеку. – Только деду не рассказывай ничего. И никому вообще не рассказывай.
– Не стану. Это же не моя тайна, – всетаки моя мама была самый стойкий большевик из всех, кого я знал.
На том и закончился наш разговор с мамой, после которого я стал совсем взрослым.
Глава 4
Мы с Захаром три недели заканчивали наши дела – забирали документы из института, отбрехивались на нескольких комсомольских собраниях по поводу нашего необъяснимого желания остаться без образования, закрывали вопрос с военкоматом, и решали кучу других бюрократических заморочек. Попутно подолгу и часто разговаривали о будущем, но так и не приблизились к пониманию уязвимых мест нарождающихся процессов. Да и чего ожидать от двух вчерашних мальчишек?
Даже память моя из будущего пасовала перед этой непростой задачей. Я и в две тысячи двенадцатом не знал – на что нужно воздействовать, чтобы хоть както смягчить надвигающиеся события? Нам очень не хватало соответствующего образования, но уже было четкое понимание, что те науки, что преподаются в отечественных ВУЗах – нам не подходят.
По обоюдному согласию мы решили начать с библиотек: с утра до вечера, прерываясь лишь на чай с булочкой, мы читали статьи, экономическую внутреннюю и внешнюю статистику, пытались разобраться в принципах функционирования СЭВ и "Общего рынка". Чертили графики, рисовали новые таблицы, сверяли и проверяли, читали материалы последних партийных съездов и международных конференций. Наизусть выучили программы – партийные, региональные. Любой источник, до какого можно было дотянуться – от общесоюзных газет с миллионными тиражами до монографий и диссертаций, изданных в количестве десятка – был нами изучен, включен в общую систематику. В дело шли и материалы, изданные на иностранных языках – если мы находили такое, переводили с особым тщанием.
За полгода мы освоили университетские курсы "Политэкономии", "Математической статистики", "Теорию государства и права" и еще десяток столь же полезных наук. Несколько раз переругались в хлам и мирились, обещая друг другу быть взаимно корректными. И снова в запале честили друг друга ослами и баранами, когда заходили в очередной тупик.
Андроповские проверки сачкующих граждан уже пошли на спад, но все еще можно было попасться под горячую руку какомунибудь ретивому "сотруднику органов". Нам пришлось подумать о какомто трудоустройстве.
Майцевстарший взял Захара к себе на работу санитаром, но сильно с работой не докучал, порой прикрывая его постоянные отлучки перед своим отделом кадров. Мне же и вовсе досталась синекура – похлопотала мама – и мне нашлось место курьера в областной газете. Свою зарплату я честно отдавал пятнадцатилетнему сыну завхоза, что разносил вместо меня письма по почтам и организациям.
Захар забросил своих девиц, а я появлялся дома только чтобы поспать. С матерью почти не виделся – так поглотила меня задача. Да и Захар ничуть не отставал, а, скорее, наоборот – еще и подгонял меня, потому что сам усваивал информацию гораздо проще и быстрее. Даже Новый год мы встретили с ним посреди моей комнаты, заваленной учебниками, справочниками, энциклопедиями и прочей макулатурой.
Ко дню смерти Андропова мы утвердились во мнении, что статистика, которой мы оперировали, неполна. В ней отсутствовали целые разделы, составлялась она так, словно специально хотели запутать врагов. Из отчетов наших лидеров невозможно было понять, куда мы движемся – вперед, назад или топчемся на месте?
Нам стало понятно, что огромный массив информации скрыт от глаз непосвященного исследователя за семью печатями. Секретность, секретность, секретность. Она стала какойто навязчивой идеей, которой подчинялось все в нашем отечестве. Секретилось все – от количества произведенного металла, до ассигнований на содержание пограничных войск. Имея представление о смысле того или иного показателя, мы либо находили десять его разных значений в разных источниках, либо он отсутствовал в любом виде.
Невозможно заниматься арифметикой, когда искомый "икс" произвольно превращается в семерку или тройку, а то и вовсе пропадает из уравнения.
К избранию Генсеком Черненко мы подошли в твердой уверенности, что ничего сделать не сможем. Наверняка не сможем, если будем и дальше пытаться все сделать вдвоем.
Мы принялись искать среди знакомых человека, который бы разбирался в экономике и политике лучше других, желательно профессионально и с большим опытом. Перебрали множество кандидатур – от соседей и друзей родителей до преподавателей в институте и не нашли никого!
И здесь я вспомнил, что дед Юли Сомовой – моей уже несостоявшейся жены – был очень грамотным экономистом, начинавшим работать еще чуть ли не с Василием Леонтьевым или Александром Сванидзе. В разные годы жизни он поработал в самых разных экономических институтах. В начале семидесятых в зарубежной дочке Внешторгбанка – Донау Банке в Австрии, до этого в Госплане, Минфине и МИДе. Он приложил руку к такому количеству отечественных кредитнофинансовых организаций, что в этом мире – отечественной экономики и финансов – не осталось, наверное, уже ничего и никого, с чем и с кем бы он не был знаком. Сам я был представлен ему в середине девяностых – когда он был уже древний старик, с трудом понимающий, что происходит вокруг. А сейчас он должен быть еще крепким пенсионером, всерьез намерившимся написать и издать свои правдивые мемуары, которые так никогда и не закончит: сначала нельзя будет писать так открыто, как он того захочет, потом ему все станет неинтересно. В несостоявшемся будущем я должен был прочитать эти три сотни листков, напечатанных на раздолбанной "Ятрани" перед рождением Ваньки. И тогда я просто хмыкнул, отложив в папку последний из них.