— Ну, что ж… Чай или кофе?

— Кофе, если нетрудно.

— Хорошо. Посидите, посмотрите, здесь есть на что… А я — сейчас… — Она вышла, тщательно прикрыв дверь.

Только теперь он спокойно огляделся и увидел, что комната была метров тридцати пяти — сорока, а может быть, больше, стол, у которого он сидел, неказистый на первый взгляд, на самом деле являл собою образец усадебно-крепостного мебельного искусства начала XIX века — эдакий увесистый провинциальный ампир, кресла и стулья были под стать, под потолком плавно покачивалась люстра из хрусталя, несколько более ранняя — так, что-нибудь годы восьмидесятые, но уже восемнадцатого благородного века, на стенах в элегантном наклоне повисли два городских пейзажа, портрет вельможи в напудренном парике и несколько гравюр. В углу возвышался поставец с простой фарфоровой посудой: веночки, цветочки, не более… Но он догадался: посуда высокого качества, коллекционная.

Что ж, здесь действительно было на что посмотреть, но по мере того как вглядывался он в очередное произведение, все более и более тревожные мысли одолевали его: как, думал он, у ее мужа, у ТАКОГО мужа ТАКИЕ вещи? Это же совершенно невозможно! Вспомнил: однажды его бывший начальник рассказал с негодованием о том, что жена другого начальника коллекционирует («Вы только подумайте!») старинный фарфор, стекло и даже — серебро! («Мы вырождаемся, еще пятнадцать — двадцать лет назад невозможно было и представить, чтобы НАШ работник надел обручальное кольцо! А сегодня?») Он еще о чем-то говорил — кажется, о том, что революционеру чуждо барство и все, что с ним связано… Но это — в сторону, в сторону, не в этом дело… А в чем?

Откуда-то из глубин памяти слабой струйкой вытекла не то формула, не то заклинание (второе лицо системы, он видел его тогда первый и последний раз): аппарат государства подвержен коррупции, она принимает подчас самые немыслимые, невозможные формы и оттенки, и не за горами день, когда именно нам (избранным) придется заняться этим… О, системный анализ коррупции — это было что-то очень новенькое и очень свеженькое и столь же, впрочем, немыслимое и невозможное…

И все же, и все же… Чем черт не шутит? А если? Вот он стоит в этой странной квартире (сел, чтобы удобнее было думать, — в прежней жизни он всегда думал сидя, так было и легче, и надежнее), и не просто стоит (уже сидит), а находится на пороге некоего ужасающего открытия!

Щелкнула дверь, Изабелла Юрьевна появилась с серебряным подносом (Хожанову показалось, что на красивой полированной ручке явственно обозначились клейма и проба), на котором исходил паром кофейник старинного фарфора и такой же молочник в окружении чашек с цветами…

— Ну, как? — Она повела взглядом по стене, очевидно, гордясь и картинами, и всем остальным.

— Превосходное собрание, — сказал он сдержанно.

— Собрание? — Она улыбнулась. — Увы, это только интерьер. Собрания… Они другие, молодой человек. И у других… — В ее голосе прозвучала досада.

— Лучшее — Алексей Николаевич, — привстал он со стула, не замечая ее раздражения.

— Ради Бога. Что понравилось больше всего?

— Вот этот пейзаж. Петербург, кажется?

— Да, вид биржи. Это Патерсен, слышали это имя? Нет? Ну, не важно. А еще что?

— Да все, у вас прекрасный вкус. Вообще-то теперь эти вещи редки…

— Это в том смысле, как они мне попали?

— Да нет, просто мысль вслух.

— От родителей попали. Мой отец был режиссером театра и кино, — здесь она назвала весьма известный в прошлом исторический фильм, и Хожанов даже руками развел: «Так… это ваш отец?» — «Да. Эти вещи будут иметь отношение к нашему разговору, только весьма опосредованное».

И она начала рассказывать.

До революции все было просто: в принципе предметами искусства владели наследственно; многие собирали эти предметы, составляя роскошные коллекции; некоторые вполне серьезно вкладывали в антиквариат деньги. Например, великий князь Георгий Михайлович обладал редчайшими монетами царствования Николая I и был уверен, наверное, что две его дочери — Нина и Ксения — наследуют ему; собрание живописи Шереметевых и Юсуповых было известно всему миру; купцы и промышленники Третьяковы подарили Москве первоклассную живопись русских художников XVIII–XIX веков; Цветков, Ханенко, Щукин владели несметными сокровищами — после 25 Октября все это присвоило государство (Хожанов отметил, как непримиримо, ненавистно даже прозвучал глагол).

Но и позже (продолжала Строева) достояние более или менее серьезных коллекционеров отходило власти (та же интонация). Здесь и Смирнов-Сокольский, с его уникальной библиотекой, и врач Российский, имевший сумбурное, но от этого не менее ценное собрание живописи старых мастеров; Зильберштейн, презентовавший (по доброй воле, исключительно по доброй золе!) акварели, картины и прочее родному и близкому министерству (культуры, кажется? Есть у нас такое?), и многие другие, помельче, собиравшие вроде бы и для собственного удовольствия, но в конечном счете — исключительно для государственных музеев, для их запасников, точнее, а уж и совсем точно — то для получения свободно-конвертируемой валюты (то были первые, пробные шаги).

— Помните, у Маяковского? «Пусть не верит заграница, ошибется, дура…» Все наоборот, увы.

— Это… в каком смысле? — искренне не понял Хожанов.

— Это в том, что дура-дура-дура я, дура я проклятая… — не то пропела, не то продекламировала она.

И Хожанов запутался еще больше, но спросить не решился (черт знает что такое… Она полагает, что он обязан читать мысли. Дела…).

Потом, в конце пятидесятых, страсть к старинному искусству ослабела и даже вовсе испарилась, и следствием этого печального зигзага социальной психологии стало то, что уникальную миниатюру с портретом работы Боровиковского можно было купить в комиссионном за бесценок. Эти миниатюры и приобретались сонмом опытных или случайных людей, одни из которых радовались покупке и украшали ею свое жилище, другие накапливали — на будущее, догадываясь или даже зная, что благие времена вернутся и искусство вновь обретет свою цену на новом витке антикварной спирали, и немалую. Здесь еще можно было контролировать коллекционирование без специальных мер, но серьезные собиратели знали, что все они, без исключения, — под неослабным и неусыпным надзором.

Этот надзор проявлялся подчас достаточно жестоко — собирателя сажали. Давали срок — за спекуляцию или мошенничество, что греха таить, некоторые, пользуясь огромными практическими знаниями, — куда музейным теоретикам, им и не снилась такая палитра наблюдательности, тончайших нюансов в глазу и кончиках пальцев да и формальных знаний — тоже! — скупали у бабушек и дедушек бесценные сокровища, и принцип здесь сплошь и рядом бытовал такой: «Вот это у вас — шедевр! А все остальное — помойка, простите… Вы уж не портите свою коллекцию бездарными именами и холстами. Вот за это я вам заплачу, сколько скажете, а вот это, это и это — позор! — и чтобы вас не утруждать, возраст все же, — я отнесу просто эту гадость на помойку…»

…И проходило, в девяти случаях из десяти проходило, и возникали и росли, как грибы после дождя, ошеломляющие, уникальные коллекции… Но, отсидев или даже просто побывав на допросе, наученные горьким опытом, владельцы начали исхитряться: из вершины своего коллекционного айсберга они организовывали либо новый государственный музей — пусть совсем небольшой, это не имеет значения, — либо пополняли запасники старых музеев, остальное исчезало бесследно, проваливалось в небытие, а чиновники — по неизбывной своей некомпетентности — радовались, потому что иностранные эксперты оценивали пресловутую легальную макушку в миллионы инвалютных рублей…

Но времена менялись (Строева вздохнула), инфляция все жестче и жестче брала свое, и вот на рубеже 70-х годов начался бум: тысячи, десятки тысяч самых обыкновенных граждан обнаружили вдруг, что заграничная радиотехника стареет и дешевеет, и личные автомобили превращаются в ржавый порошок, и даже дачи ненадежны, потому что абсолютно и непреложно зависят от воли очередного правителя, который мгновенно может превратить любую из них в детский сад, пансионат или профилакторий…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: