Гелий Трофимович Рябов

ОТЕЧЕСТВЕННЫЙ КРИМИНАЛЬНЫЙ РОМАН

СТРАННЫЙ ФАЛОМЕЕВ

Под утро колеса поезда застучали пронзительно-звонко, и Тоня проснулась. Фаломеев ел курицу, вздыхал и тоскливо оглаживал огромный живот, Зиновьев катал хлебный мякиш и что-то раздраженно бубнил.

— Рельсы новые, Тонечка, — объяснил Фаломеев, перехватив Тонин взгляд. — Ну? Любила-разлюбила и чего? — повернулся он к Зиновьеву.

Тоня удивилась — в который уже раз — странной способности Фаломеева угадывать мысли.

— Чего-чего… — бубнил между тем Зиновьев, — романы это все, а какая прочность в бездетной семье? Тонечка, тут где ударение? — Он уверовал в Тонино филологическое образование и все время с ней консультировался, впрочем — безрезультатно.

— На втором слоге.

— У нас в деревне на первом ставят, грустно сообщил он. — Я ведь — что? Дети — основа основ.

— Кто ж против? — Фаломеев положил обглоданную кость на газету. — Когда от любви?

— Тьфу! — Зиновьев вскочил и ударился головой о верхнюю полку. — Я ему — стрижено, он мне — брито! — Голос у него сел от боли. — Тоня, вот вы женщина, рассудите нас: комната у меня — пятнадцать метров квадрат, кровать никелированная с панцирной сеткой, стулья венские, как в лучшей столовке, и радиоприемник СВД, год себе во всем отказывал, но — купил, потому — понимаю: без культуры табак. А Тая ушла. Почему?

Тоня улыбнулась:

— Зачем вещи, если любви нет?

— Иехх… — закрутил головой Зиновьев. — Жизни не знаете, девушка! Ведь чего главное-то? Родить! А если ты непомерно на велосипеде ездила? Или на турнике крутиласъ? Надо беречь себя для главного своего дела, поняла? — Он вздохнул. — А вот Тая — не поняла. И докрутилась-доездилась. Да еще меня и виноватым сделала: ты, говорит, — и обзывает иностранным словом, я еще в словарь полез — нашел и ужасно обиделся.

— Ну а может, оно и на самом деле? — хмыкнул Фаломеев.

— Да брось ты… — Зиновьев был очень увлечен своим несчастьем, — я ей говорю — вон в Ташкенте, говорю, сплошные дети, у кого пять детей — за людей не держат, а мы? Узаконенный загсом разврат, вот что! Пережитки дают отрыжку.

— А ты с ними борись. — Фаломеев завернул остатки курицы в газету и вышел в коридор.

— Ладно, умник… — Зиновьев задвинул двери купе и поманил Тоню пальцем, зашептал нервно: — Видала, во что он курицу завернул, видала?

— В газету… Вы отвернитесь, мне нужно слезть.

Зиновьев поспешно отвернулся:

— В газету-то в газету, да ведь — во что…

— Слышь, Зиновьев, — Фаломеев отодвинул дверь, — а что такое любовь? Ты думал?

— Степан Степаныч, ну что вы, право… — укоризненно произнесла Тоня. — Вы дверь закройте, мне причесаться надо.

— Ан в самом деле, — подхватил Зиновьев. — Любовь, любовь, а что это такое — никто не знает. Пишут-пишут, только бумагу изводят, а ясности — нет.

— А у нас всегда и во всем должна быть ясность, — кивнул Фаломеев. — Иначе мы не сможем противостоять проискам классового врага.

— Во! Это ты — в точку. — Зиновьев снова помрачнел. — Жалко. Родился бы у меня сын! А потом — внуки! И не сгас бы род Зиновьевых!

— Скажи-ии — «род»… — протянул Фаломеев. — Ты чего — граф?

— Будет изгиляться-то, — отмахнулся Зиновьев. — Ты вот женат?

— Теперь нет.

— Вот оно и открылось… — Зиновьев не скрывал торжества. — Бросила?

Фаломеев вздохнул и промолчал.

— Степан Степаныч, — Тоне надоела перепалка, и она решила увести разговор в сторону, — я спросить хотела… Вы где работаете?

— Тонечка… — Фаломеев широко улыбнулся. — Давайте лучше в окно смотреть. Вон красота какая…

— Секрет?

— Это у Него-то? — Зиновьев натужно рассмеялся.

— А можно, я угадаю? — Тоня не обращала внимания на Зиновьева.

— Вы лучше про него, — нахмурился Фаломеев.

— Не интересно. Товарищ Зиновьев — в школе завхоз.

— Это вы раньше про меня знали! — крикнул Зиновьев. — Нечестно! Я, может, от болезни завхозом стал. Может, меня в типографии свинец сожрал, что вы про жизнь знать можете…

— Я могу объяснить, — этот человек делался ей все неприятнее.

— А позвольте-ка мне… — Фаломеев с интересом посмотрел на Тоню и взял Зиновьева за руку: — Большой, средний и указательный испачканы фиолетовыми чернилами, даже пемза не берет. Наливаешь чернила в чернильницы, а потом берешь пробку тремя пальцами и затыкаешь бутылку. — Он улыбнулся: — Так?

— Да ну вас… — Зиновьев расстроился. — К нам цирк приезжал, так там один как заорет: «Мужчина на третьем ряду, восьмом месте, у вас спина белая!» Тот заоглядывался — куда тебе… Вся в мелу.

— Это подсадка, Митя. Они заранее договариваются.

— Ну да? — растерялся Зиновьев. — Это ж обман?

— Ну, не ходи… — Фаломеев прикрыл зевок ладонью.

Поезд шел медленно, за окном бесконечно тянулись аккуратно покрашенные заборы — ровные, одинаковые; зеленели подстриженные лужайки, на которых картинно паслись черно-белые коровы. Сильно трясло.

— Парадиз… — Фаломеев достал еще одну курицу.

— Раньше здесь чужая территория была, у них колея узкая, мне знакомый рассказывал, а наши перестелили, вот и трясет. — Зиновьев глубокомысленно замолчал.

— Торопились… — Фаломеев начал жевать. — Стыки плохие.

— Ты бы не торопился, когда здесь пули свистели, — взглянул исподлобья Зиновьев. — Я из первых рук знаю, от знакомого.

— Насчет пуль ты прав… — Фаломеев смачно обсосал косточку, — свистели они здесь, и многие наши под пулями легли. Националисты стреляли…

— «Наши» это кто? — прищурилась Тоня. — По работе?

— Тоня, вы в кино бывали? — улыбнулся Фаломеев. — Слыхали, как мальчишки орут «наши», «наши»… Я в этом смысле.

— А я подумала, что в смысле работы.

— Неправильно подумали… А курица вкусна#; хотите?

Мелькнули пристанционные постройки, поезд остановился, пропуская длинный товарняк.

— Во! — ткнул в окно Зиновьев. — Безобразие! Наш скорый — стоит. Товарный — идет.

— Это литерный, — сказал угрюмо Фаломеев. — Везет муку в Германию.

— Рисуешься? — ехидно улыбнулся Зиновьев. — Ну откуда ты можешь это знать?

— На вагонах написано. — Фаломеев совсем помрачнел.

— А ты немецкий знаешь? Профессор Мамлук, поглядите-ка на него!

— Не «Мамлук», а Мамлок, а во-вторых, не просто знаю, а как на своем родном говорю, пишу и читаю. — Он сказал что-то по-немецки, слова звучали отрывисто, жестко, немецкий вторгся так неожиданно, что Зиновьев вытаращил глаза и открыл рот, Тоня восхищенно посмотрела на Фаломеева и покачала головой:

— Мне наша немка говорила, что у меня способности, я язык на самом деле лучше всех знала, но вы… произношение у вас… С ума сойти! Где научились?

— Я из-под Одессы, — пожал плечами Фаломеев. — Там немецкие хутора на каждом шагу, там все с малолетства немецкий знают — особо кто рядом с ними… А у меня еще и приятель, друг близкий…

— Тонечка, — с надеждой взглянул Зиновьев, — а вы уверены, что он по-немецки шпарил? Может, врет, а?

Зиновьев надоел Тоне, она повернулась к Фаломееву:

— Степан Степанович, будет война?

Зиновьев всплеснул руками:

— Ну какая война? Вы газеты смотрите? Заявление ТАССа от 14 июня читали? Распустили языки…

— Тоня, дайте газету. — Фаломеев начал заворачивать курицу. — Заявление — это зондаж ихней позиции, надо было знать, что они ответят, проверяли их…

— Я потому, — вздохнула Тоня, — что о поездной бригаде подумала… Товарняка этого. Они немцам пшеницу, а те их — под нож!

— Да бросьте вы! — рассвирепел Зиновьев. — Немцы Гаацкую эту… подписали, одним словом. Ну, — запрут проводничков, да и выпустят, чего зря молоть? Если что, конечно…

— У них есть Гехайместаатсполицай, — поднялся Фаломеев. — Гестапо сокращенно, а по-русски — тайная государственная полиция. Там во время допросов иголки под ногти загоняют, через ноздри соленую воду закачивают, паяльной лампой жгут и много еще чего… Так вот: если «проводнички», как ты их назвал, попадут к немцам — их это все ждет в лучшем виде…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: