…Утром Бася (я так всегда называл Василису в прошлом) сообщила, что исчезла Тоня, секретарь начсанатория. Якобы ее и Гошку видели накануне вместе.
Снова позвонил начальнику розыска: все верно; такими сведениями милиция уже располагает, поиск ведется, результатов пока нет…
Они так и не появились, эти результаты. Никогда. Оба исчезли, и причина этого исчезновения осталась тайной.
Преступление?
Случайность?
Несчастный случай?
Да нет же, нет, в результате несчастного случая трупы находят, обнаруживают в колодце, на Дне реки и Бог знает где еще. Даже преступление оставляет следа. Здесь же не было никаких следов. Ушли И не вернулись.
Начрозыска сказал: «Тысячи и Тысячи людей пропадают без следа. Жизнь такая. Безысходная… У вас есть собственная версия?»
Не знаю… Иногда мне кажется, что она у меня действительно есть. Но разве мог я сказать о своих подозрениях этому коренастому, со спортивной фигурой человеку…
Здесь, в Гурзуфе, я больше не занимался делом лейтенанта Зотова…
…Ночи слились в одну, и не было дня, одна только давящая, обволакивающая мука: Игорь, сынок, мне не пережить того, что случилось, лучше бы я умерла… Но дни идут за днями, и даже знакомые, а потом и друзья все реже и реже напоминают, произносят твое имя. Стали забывать… В конце двадцатого века время летит невероятно быстро, наверное, мы исчерпали себя, и эксперимент Господа должен окончиться. Наступают последние времена…
…Но о старухе, которая обещала прийти и рассказать (что? не знаю — просто надежда, надежда теплилась, разве этого мало?), я не забывала ни на минуту. И звонок раздался еще раз. Шамкающий голос (ей было, судя по всему, далеко за восемьдесят) произнес тихо-тихо: «Работаешь завтра, Зинаида Сергеевна? Так я подойду, чтой-то левый нижний коренник забарахлил…» Я хотела спросить: не обманешь, как в прошлый раз? Но не спросила, не хватало сил, и голос пропал, мягкая дремота обволокла, словно вата, я села, как будто заснула, когда же очнулась — увидела в левой руке трубку телефона и услышала приглушенные короткие гудки.
…На работу летела опрометью, в коридоре, у двери кабинета сидели две старушки, я посмотрела на них, и они отпрянули, словно я их, бедных, испугала своим горько ошеломленным лицом.
— Потом каждая с перерывом в полчаса — села в кресло, я ждала, но ни одна со мной не заговорила, только в черном кружевном платке буркнула зло: «С ума все посходили, вот что! И вы, доктор…»
И все.
…Не помня себя, я спустилась по лестнице, навстречу — главная, величественная, словно Екатерина Вторая с картины Боровиковского: «Куда Вы, милочка?» — «Больна, извините…» Она взглянула, словно прострелила насквозь.
Оделась, вышла на улицу. Нужно было проехать на трамвае до ближайшей булочной, купить хлеба, это две остановки. Мягко прогромыхал трамвай, сунула руку в карман жакета. — Там я всегда храню талоны, — вынула, оторвала, пробила и… И вдруг увидела у ног свернутую вчетверо бумажку — вероятно, она вылетела, когда я доставала талоны. Почерк был… В тот миг я не обратила на этот почерк ни малейшего внимания, вспомнила позже: косой, четкий, ровный — буковка к буковке. «Завтра, 9.00, Еслисеевский, винный отдел, у прилавка».
Как эта записка попала в мой жакет? Господи… Кто-то (кто знает меня и мою одежду) положил записку. Подложил, точнее…
Я выскочила, едва открылась дверь, мне было уже не до хлеба. Сердце стучало так, что поняла: не добегу, умру. В гардеробе увидела Анисью, старую нашу бабку-одевальщицу. Схватила за руку:
— Кто передал мне записку?
— За… не-е, — обомлела она. — Нет. Вам велели отдать билеты в театр — кассирша, которую вы давеча лечили: дама средних лет, в очках, представительная такая… Я говорю — поднимитесь, мол, отдайте сами.
— Куда? Куда были билеты?
— Не видала… И говорит: сурприз, мол. Надо неожиданно. А то выходит как взятничество. Ну я проводила ее к твоему жакету. А что? Украла чего? Деньги? — Анисья ахнула.
— Нет, милая, спасибо, только и вправду неожиданно… — Я ушла.
Билеты… Ей нужно было оставить мне записку. Но… ведь не бабушка, «дама» средних лет.
Не знаю… Трещит голова, ничего не соображаю. Но… На это свидание нужно идти, а там — видно будет…
…Просыпаюсь, голова тяжела. Где Джон? Кричу дурным голосом:
— Гд… Где…
Подходит: нечто в белом халате (не понимаю, кто это… мужчина, женщина? Очевидно, «оно»).
— Что вы хотите?
— Где… Джон?
— Кто? Простите.
— Джон, Джон Стюарт, он только что лежал рядом со мною?
«Оно» нажимает кнопку звонка, это в стене, вроде выключателя, и тут же появляется: еще одно «оно», с усами… Так, но ведь если с усами — это «он»? Врач, что ли? Господи, где я, что со мной, это больница, психушка, мне становится страшно.
— Доктор…
«Оно» произносит это слово одновременно со мною, и словно сразу становится монстром, нетопырем, вурдалаком с красно-кровавыми ушами и гвоздями красного цвета в голове, там, где темечко…
— Мне кажется, снова бред, — значительно произносит «оно».
— Укол. — Доктор поворачивается спиной, он явно хочет уйти.
Я кричу ему в спину:
— Доктор, что со мной, я имею право знать, я требую прокурора, милицию, я…
— Голубчик (он не поворачивается ко мне, что за ерунда — почему он не поворачивается и почему, его голос доносится словно из преисподней), вы тяжело больны…
— Позовите мою мать! — Я кричу, но «оно» наклоняется ко мне, к лицу и жалостливо произносит:
— Голос едва звучит, я боюсь, у него начинается отек…
Отек? Какой отек, у меня свободное дыхание, я же чувствую… И, словно подслушав мои мысли, доктор (он по-прежнему стоит, спиной ко мне) цедит сквозь зубы:
— Это незаметно сначала, мой милый… А ваша матушка ходит к вам каждый день. Не помните?
О Господи… Значит, я и вправду болен, у меня что-то с мозгом, но вот я чувствую (или мнится мне?), как мягко и совсем не больно погружается в предплечье игла, и, проваливаясь, слышу:
— Теперь не долго… Позвоните, иначе есть риск.
И в полной темноте:
— Память работает, а этого совсем не нужно, вы поняли?
Нет, все это кажется мне, я ничего не слышу, а птички поют, и шелестит листва, и прорывается сквозь нее синее-синее небо… Как легко здесь дышится, на Ваганьковском, старом нашем московском кладбище, где лежит не слишком любимый мною Высоцкий и любимый, всеми забытый художник, что писал свои маленькие картины не кистью, а драгоценной мозаикой.
Вот и 21-я аллея, видны два языческих идола над могилой министра внутренних дел и его жены, и памятник заму из госбезопасности тоже виден — вон он, каменный командор, победитель Слабых и слабак перед псевдосильными, а вот и…
Захотелось перекреститься и произнести подслушанное где-то и когда-то: «Да воскреснет Бог и расточатся врази Его!»
Могилы нет. Мертвая Люда Зотова куда-то делась. Все могилы, все памятники на месте: крест черного гранита (или мрамора — не разбираюсь) над военным инженером, похороненным в 21-м еще году, пропеллер над летчиком тридцатых, а на месте Люды… старая ржавая ограда, крест (из рельсов) с венком, проржавевшим лет еще 40 назад, и табличка: «Анастасия Алексеевна Яблочкина, артистка, 1890–1940».
Нет. У меня не потемнело в глазах, я не удивился, не испугался, я просто сел на полусгнившую скамейку и стал думать, напрягая изуроченный свой мозг из последних сил.
Я не видел могилы Зотовой?
Была ошибка, могила в другом месте.
Я болен? — Психически, разумеется…
Нет, нет и нет… Все не так. Могила и в самом деле исчезла. Но это значит, что странный звонок старухи, странное поведение начальника Темушкина, завуча, директора 31-й школы сливаются в единое целое, образуют нерасторжимую цепь косвенных доказательств, улик, свидетельствующих о том, что совершено уголовное преступление.
Кстати, а где венки, ленты с надписями «Комсомольцы 31-й школы…» и так далее? Я же помню, помню их, и значит, все было, все на самом деле, я не сошел с ума…