Единственное, что принадлежало ему по–настоящему, был старый перочинный ножик с обломанным лезвием. Ножик нужно было бы заменить новым, но он знал, что не должен просить об этом. Однажды он попросил, и дядя Эб и тетя Эм целыми днями потом твердили ему, что он неблагодарное существо, что они взяли его с улицы, а ему этого мало, и он еще хочет швырять деньги на перочинные ножи. Джонни очень удивился, услышав, что они взяли его с улицы, так как, насколько он помнил, он никогда не бывал ни на какой улице — никогда.
Лежа в постели, глядя в окно на звезды, он задумался о том, что видел на ежевичной поляне, и не мог вспомнить об этом ясно, так как не успел рассмотреть. Но в этой находке было что‑то странное, и чем больше он думал, тем больше ему хотелось побежать на ту поляну.
«Завтра, как только мне удастся, — подумал он, — я разгляжу». Потом он понял, что завтра ему не вырваться, потому что тетя Эм с утра заберет его полоть огород и не будет спускать с него глаз, так что ускользнуть он не сможет.
Он лежал и думал об этом, и ему стало ясно как день, что если он хочет посмотреть, то должен пойти туда сейчас, ночью. По храпу он понял, что дядя Эб и тетя Эм уснули; тогда он выскользнул из постели, поскорее надел рубашку и штаны и осторожно прокрал ся по лестнице вниз, стараясь не попадать на самые скрипучие ступеньки. В кухне он взобрался на стул, чтобы дотянуться до ящика со спичками на верхушке печи. Он захватил пригоршню спичек, но, подумав, вернул все, кроме полудюжины, так как боялся, что тетя Эм заметит, если он возьмет слишком много.
Он вышел. Трава была холодная, мокрая от росы, и он закатал штаны повыше, чтобы не вымочить их внизу, и тогда пустился через пастбище.
В роще были страшные колдовские места, но он не очень боялся, хотя нельзя идти ночью по лесу и не бояться вовсе.
Наконец он достиг ежевичной поляны и остановился, размышляя, как перебраться через нее в темноте, не изорвав одежды и не исколов себе босых ног. И он задумался над тем, здесь ли еще это что‑то, и тотчас же узнал, что оно здесь, ибо почувствовал идущую от него дружественность, словно оно говорило, что оно здесь и что его не нужно бояться.
Он был слегка встревожен, так как не привык к дружескому отношению. Его единственным другом был Бенни Смит, его сверстник, и он встречался с Бенни только в школе, да и то не всегда, потому что Бенни часто болел и целыми неделями оставался дома; а так как Бенни жил на другом конце школьного округа, то на каникулах они совсем не виделись.
Тем временем глаза Джонни привыкли к темноте на ежевичной поляне, и ему показалось, что он различает темные очертания чего‑то, лежащего здесь; и он пытался понять, каким образом может ощущать дружественность, так как был уверен, что это только предмет, вроде фургона или силосорезки, а совсем не что‑нибудь живое. Если бы он подумал, что оно живое, то испугался бы по–настоящему.
Оно продолжало давать ему ощущение дружественности.
Он протянул руки и начал раздвигать кусты, чтобы пробраться поближе и рассмотреть. «Если удастся подойти ближе, — подумал он, — то он сможет зажечь спичку и посмотреть яснее».
— Стой, — сказала дружественность, и он остановился, хотя совсем не знал, слышал ли это слово. — Не смотри на нас и не подходи слишком близко, — сказала дружественность, и Джонни тихонько зашептал в ответ; он совсем не смотрел.
— Хорошо, — сказал он, — я не буду смотреть. — И подумал, что это, наверно, такая игра, как в прятки у них в школе.
— Когда мы подружимся совсем, тогда сможем смотреть друг на друга, и все будет хорошо, потому что мы будем знать, какие мы внутри, а какие мы снаружи — это не будет важно.
И Джонни подумал, что они должны быть очень страшными, если не хотят, чтобы он видел их; и они ответили:
— Мы покажемся страшными тебе, ты покажешься страшным нам.
— Тогда, может быть, — сказал Джонни, — это и хорошо, что я не вижу в темноте.
— Ты не видишь в темноте? — спросили они, и Джонни сказал, что не видит, и наступило молчание, хотя Джонни слышал, как они удивляются тому, что он не умеет видеть в темноте. Потом они спросили, что он умеет делать, но он так и не смог понять их, и в конце концов они, должно быть, подумали, что он не умеет делать ничего. — Ты боишься, — сказали они ему. — Нас не надо бояться.
И Джонни объяснил, что не боится их, какими бы они ни были, ведь они отнеслись к нему дружески; но он боится того, что станется, если дядя Эб и тетя Эм узнают, что он украдкой ушел из дома. Тогда они стали расспрашивать его о дяде Эбе и тете Эм, и Джонни попытался объяснить, но они не понимали и, кажется, думали, что он говорит о правительстве, — было ясно, что они не понимают его. Наконец очень вежливо, чтобы они не обиделись, мальчик объявил, что ему пора уйти.
Так как он пробыл здесь гораздо больше, чем собирался, Джонни пришлось бежать всю дорогу домой. Вернувшись, он благополучно юркнул в постель, и все было хорошо. Но утром тетя Эм нашла спички у него в кармане и прочла ему нотацию об опасности сжечь амбар. Дабы подчеркнуть свои слова, она стегала его розгой по ногам, да так сильно, что он подпрыгивал и кричал, как ни старался стерпеть.
Весь день он работал на прополке огорода, а перед самыми сумерками пошел загонять коров.
Ему не пришлось делать крюк, чтобы попасть к ежевичной поляне, — коровы были именно в той стороне, но он, если бы они пошли в другую сторону, все равно завернул бы сюда, ибо целый день вспоминал о дружественности, которую ощутил там.
На этот раз было еще светло, сумерки только начинались, и он увидел, что его находка была вовсе не живая, а походила на глыбу металла, вроде двух сложенных вместе тарелок, с острым пояском вокруг, совершенно как у тарелок, сложенных вместе донышками наружу. И этот металл казался старым, словно лежал здесь уже давно, и был весь в ямках, как часть машины, долго пролежавшая под открытым небом.
Странный предмет проложил себе довольно длинную дорогу сквозь чащу ежевики и врезался в землю, пропахав метров двадцать, и, проследив его путь, Джонни увидел, что обломана верхушка высокого тополя.
Они заговорили опять, как и тогда, ночью, дружелюбно и по–товарищески, хотя Джонни не понял бы этого последнего слова, никогда не встречавшегося ему в учебниках.
Разговор начался так:
— Теперь ты можешь взглянуть на нас, но немного. Не смотри пристально. Взгляни и отвернись. Постепенно ты привыкнешь к нам.
— Где вы? — спросил Джонни.
— Вот здесь, — ответили они.
— Там, внутри? — спросил Джонни.
— Здесь, внутри, — ответили они.
— Тогда я не могу вас увидеть, — сказал Джонни. — Я не могу видеть сквозь металл.
— Он не может видеть сквозь металл, — сказал один из них.
— Не может видеть, когда звезда зашла, — сказал другой.
— Значит, он не может увидеть нас, — сказали оба.
— Вы можете выйти, — предложил Джонни.
— Не можем, — ответили они. — Мы умрем, если выйдем.
— Значит, я не могу даже увидеть вас?
— Ты не можешь даже увидеть нас, Джонни.
И он почувствовал себя страшно одиноким, потому что никогда не увидит этих своих друзей.
— Мы не поняли, кто ты такой, — сказали они. — Расскажи нам о себе.
И потому что они были такие ласковые и дружелюбные, он рассказал им, кто он; и как он был сиротой, и как его взяли дядя Эб и тетя Эм, которые совсем не были ему родными. Он не говорил о том, как дядя Эб и тетя Эм плохо обращаются с ним, как бьют его, бранят и отсылают спать без ужина. Его друзья поняли это так же, как и то, что он говорил им, и теперь они посылали ему больше чем дружеское, товарищеское чувство. Теперь это было сострадание и нечто, означавшее у них материнскую любовь.
— Это еще ребенок, — сказали они друг другу.
И они словно вышли к нему, обняли и крепко прижали к себе. Джонни упал на колени, сам того не замечая, и протягивал руки к тому, что лежало среди поломанных кустов, и звал их, словно это было чем‑то, что он мог схватить и удержать, — утешением, которого он никогда не видел, которого жаждал и которое нашел наконец. Его сердце кричало и молило о том, что он не мог высказать словами. И они ответили ему: