В то время я уже больше года был редактором репинских мемуаров, еще не готовых к печати, и естественно, что в конце каждого такого воскресного вечера снова и снова приступал к Илье Ефимовичу с просьбами, чтобы он тотчас же записал свой рассказ. К сожалению, он не успел записать: помешала война, помешали другие работы. Так и осталась ненаписанной превосходная книга, вторая часть его «Далекого близкого».

В этих рассказах Репина о его собратьях-художниках, особенно о Васнецове, Поленове, Сурикове, сказалось особенно ярко его всегдашнее умение отрешиться от себя самого и сочувственно переживать чужую жизнь.

Казалось бы, с первых же лет своей юности Репин до того был поглощен своим собственным творчеством, что не имел ни времени, ни сил вникать в творческие тревоги и радости других живописцев.

Но из его воспоминаний я всякий раз убеждался, как взволнованно и зорко следил он в течение десятков лет за всеми событиями их творческой биографии, словно сам был соучастником их многолетних трудов. Впрочем, так оно и было в действительности. Какую бы картину ни писал тот или иной из товарищей Репина, Репин был его верным союзником. Сохранилось одно его письмо к известному передвижнику Василию Максимову, которое кажется мне образцом его благородной заинтересованности в художественных успехах товарища. Письмо написано в 1881 году, то есть в эпоху наибольшего расцвета репинского творчества.

Максимов был видный художник, но, конечно, Репин рядом с ним великан. И все же Максимов для Репина «брат по искусству», и Репин пишет ему как брату о той картине, которую Максимов прислал на передвижную выставку в Москву:

«…Любезный брат мой по искусству Василий Максимович… Картину твою я покрою (лаком] завтра или послезавтра. Ты много ее поработал, особенно пейзаж теперь очень хорош. У мужика глаз очень синь, выходит из общего огненного тона… Прости, как близкому другу, я не могу не сказать тебе всего, что думаю».

Репин не отделывается пустыми хвалами, за которыми чаще всего скрывается равнодушие, — он искренне болеет неудачей своего «брата» и «друга». Он говорит ему в том же письме:

«Брось ты фантастические сюжеты, освещения, комические пассажи, бери просто из народной жизни, не мудрствуя лукаво, бытовые сцены, в которых ты соперника не имеешь; смотри на свою „Свадьбу“ и „Раздел“, и спасен будешь и мзда твоя будет многа на земле и на небе, если хочешь».

Он так заботится об усовершенствовании произведений Максимова, что позволяет себе (опять-таки братски и дружески) откровенно упрекать его в скудости творчества:

«Послушай, ведь ты мало работаешь. За весь год одну картинку, с одной фигурой… Тебя бить следует. Выезжай же поскорей в деревню и пиши прямо с натуры картину и чтобы она к октябрю была совсем готова».

Желая принять участие в написании этой будущей картины Максимова, прибавляет:

«И пиши мне, пожалуйста, и про сюжет и про ход дела. Ведь это, брат, безобразие. Ты как-то нравственно захирел, это скверно, подбери поводья, дай шпоры своему боевому коню…»[106].

Ни к кому из своих товарищей не знал он ни недоброжелательства, ни зависти. Я видел его вместе с Похитоновым, Суриковым, Поленовым, Ильей Остроуховым и всегда восхищался пылкостью его дружеских чувств. И как восторженно он говорил о них после свидания с ними!

Когда Стасов выразил в печати свое восхищение репинским портретом Мусоргского и обошел молчанием выставленную тогда же картину Сурикова, Репин написал ему с упреком: «Одного не могу я понять до сих пор, как это картина Сурикова „Казнь стрельцов“ не воспламенила Вас!» [107]

И через три недели опять:

«А более всего я сердит на Вас за пропуск Сурикова. Как это случилось… вдруг пройти молчанием такого слона!!! Не понимаю — это страшно меня взорвало»[108].

Но в обывательских кругах постоянно твердили о тайном соперничестве Репина с Суриковым, о той зависти, которую они будто бы питали друг к другу. Я как-то написал об этом Репину. Он ответил мне обширным письмом:

«…А про Сурикова — удивляюсь вашим сомнениям относительно наших отношений — ведь вы же сами свидетель: в „Княжьем дворе“ при вас же мы чуть не больше недели жили, видались, обедали и чаевали в 4 часа. Какого еще вам свидетельства? И что можно придумать к нашим старотоварищеским отношениям? Даже, подумав немного, я бы окрестил паши отношения — казаческим побратимством. Были моменты, когда он даже плакал (человек сентиментальный сказал бы: на моей груди). Он плакал, рассказывая о моменте смерти своей жены, слегка положив руку на мое плечо. Словом, более близких отношений у меня не было ни с одним товарищем…»[109].

«Казаческое побратимство» связывало Репина со всеми товарищами, начиная с Федора Васильева, но к Сурикову он всегда испытывал особое чувство приязни, может быть, именно оттого, что и по своему творчеству и по своему душевному складу они были полярно противоположны друг другу.

«Распрей никаких и никакого антиподства между нами не было… — писал мне Репин в другом, более раннем письме. — Как мне, так и ему [Сурикову] многое хотелось выслушать и спросить друг друга по поводу наших работ, которые поглощали нас; и бесконечные вопросы так и скакали перед нами и требовали ответов. И все это на дивном фоне великих шедевров — то есть, конечно, в воображении, — которые окружали нас, излюбленные, бессмертные, вечные. Мы много видели, горячо любили искусство и были постоянно, как в концерте окружены — один за другим — проходившими перед нашими глазами дивными созданиями гениев…».

В том же письме Репин писал:

«…Когда мы [с Суриковым] жили в Москве (от 1877–1882). Я — Смоленский бульвар, он — Зубово. Это очень близко, и мы видались всякий день (к вечеру) и восхищались Л. Н. Толстым, — он часто посещал нас (все это по-соседски было: Толстые жили в Денежном переулке). И я еще издали, увидев его, Сурикова, идущего мне навстречу, я уже руками и ногами выражал ему мои восторги от посещения великого Льва: тут нами припоминалось всякое слово, всякое движение матерого художника…

Например, он сказал, глядя на моего запорожца, сидящего за столом: „А интересно, — как это на рукаве на локте, где у них прежде всего засаливались рукава?“ От восторга — от этого его вопроса мы готовы были кататься по бульвару и, как пьяные, хохотали; при этом Суриков, как-то угнувшись, таинственно фыркнул, скосив глаза мне» [110].

Репин принимал живое участие и в творческих исканиях Сурикова. Когда Суриков писал свое «Утро стрелецкой казни», Репин вместе с ним выходил «на охоту за типами» для этой картины.

«Ну и посчастливилось не раз!.. — вспоминал он в письме ко мне. — Москва богата этим товаром. Кузьма, например, Суриков его обожал и много, много раз писал с него. Это самая выдающаяся фигура в „Казни стрельцов“). Потом ездили искать внутренность избы для Меншикова[111] и вместе (то есть я за компанию) писали этюд (этот этюд у меня) на Воробьевых горах»[112].

Стремясь побудить своего «побратима» усовершенствоваться в технике рисунка, Репин специально для него затеял было (тогда же, в Москве) совместные занятия рисованием.

Принимая близко к сердцу успехи каждого из «братьев по искусству», Репин переживал их неудачи как свои.

В этом отношении характерен тот эпизод, о котором повествует художник И. И. Бродский в своей книге «Мой творческий путь». Я присутствовал при этом эпизоде.

В мастерской Репина, в Пенатах, Бродский начал писать портрет Ильи Ефимовича. Работа Бродского на первых порах очень понравилась Репину.

вернуться

106

Репин И. Е. Письма к художникам и художественным деятелям, с. 39.

вернуться

107

И. Е. Репин и В. В. Стасов. Переписка, т. 2, с. 60.

вернуться

108

Там же, с. 63.

вернуться

109

Письмо от марта 1926 г. (без числа).

вернуться

110

Письмо от 18 марта 1926 года.

вернуться

111

То есть для картины Сурикова «Меншиков в Березове».

вернуться

112

Письмо от 18 марта 1926 года.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: