— Мы ведь сохранили оружие, — сказал Максим, зевая.
— А что толку? — отмахнулся Крайнов. — Ходишь по просеке и оглядываешься, как бы тебе какой-нибудь казачок не всадил пулю в спину, как есаулу Самсонову… Нет, братец мой, благодарю покорно! Пройти всю германскую и гражданскую, а потом сковырнуться от пули нашего раздорского или кочетовского[6] обормота не очень заманчиво. Будь они прокляты!
— Что ж ты думаешь делать? — равнодушно спросил Максим.
Крайнов скинул с плеч засаленные от пота подтяжки, присел на нары, наклонился к Максиму:
— Думка у меня такая: послать к чертовой матери эти болгарские леса и мотнуться в Сербию. В пограничной страже служат кавалеристы нашего генерала Барбовича, они любого пропустят за бутылку ракии.[7]
— Ну а в Сербии что ты будешь делать?
— В Сербии, братец мой, дело найдется, — оживился Крайнов. — Там поселился наш верховный, он, говорят, что-то готовит. Во всяком случае, у него можно получить стоящую работу.
Максим вздохнул:
— Ложись спать, Крайнов, завтра рано вставать…
Он повернулся на бок, прикрыл голову шинелью, долго слушал, как по бараку шагает есаул Крайнов, и невеселые, тягучие, как смола, мысли стали одолевать его. «Пусть делает что хочет, — подумал он о Крайнове, — все равно один конец. Видно, наши косточки тут погниют…»
После трехмесячного пребывания на острове Лемнос, где на сыпучих песках и на красной глине покатых холмов осталось много казачьих могил, сложенных из дикого камня, бывший хорунжий Гундоровского полка Максим Селищев вместе со всеми донцами попал в Болгарию. Болгарское правительство согласилось принять эмигрантов-белогвардейцев с одним условием — чтобы они разоружились, распустили войсковые соединения и жили на положении «свободных беженцев». Эти условия были приняты, но белогвардейские части припрятали винтовки и пулеметы и под видом «рабочих команд» сохранили роты, эскадроны и даже полки. Правительство смотрело на все это сквозь пальцы, полагая, что «белые руснаки» помогут ему в борьбе против коммунистов.
В Великом Тырнове разместился штаб генерала Кутепова. Сам генерал снял в тырновском предместье маленькую дачу, но в городе, на стене дома № 701 по улице Девятнадцатого февраля, приказал в назидание солдатам и казакам прибить вывеску на французском языке: «Tribunal militair du 1-er corps de l’armée Russe».[8] Этот «tribunal militair» приговаривал к расстрелу любого «добровольца», осмелившегося покинуть официально не существовавшую армию.
В Севлиеве расположился со своим Дроздовским полком двадцатисемилетний генерал Туркул, недавний юнкер, человек сатанинской отваги, жестокости и наглости. Он держал с собой «безрукого черта», генерала Манштейна, который помогал ему устраивать в Севлиеве дикие оргии.
Полуголодные солдаты и казаки разбредались по Болгарии в поисках куска хлеба. Они работали на угольных шахтах Перника, строили шоссе в Татар-Пазарджике, рубили лес в Балканских горах близ селений Гебеш и Джефер, обрабатывали свекловичные плантации в Дольней Ореховице. Они мотались по нищенским болгарским околиям, одетые в мундиры и френчи всех армий мира, озлобленные, пьяные, плачущие горькими слезами странников-попрошаек.
И все же донской атаман генерал-лейтенант Африкан Богаевский держал казаков в узде, вылавливал и расстреливал бегунов, под видом рабочих артелей посылал на лесные промыслы целые эскадроны. Он разослал по полкам секретный приказ, в котором писал:
«Невзирая на все невзгоды и тяжелые испытания, русская армия, в состав которой неразрывно входит Донской корпус, сохранила свои кадры. Когда Россия призовет к исполнению святого долга, в ее стальные ряды вольются все, кому дороги честь и свобода родины, все, которые с оружием в руках готовы идти на ее защиту. Поэтому приказываю немедленно произвести регистрацию всех военнослужащих и списки их направить мне».
Африкан Богаевский, сидя в комфортабельной квартире, болтал о родине, свободе, чести, то есть произносил самые высокие по смыслу слова, но те, к которым он с ними обращался, перестали верить атаману, потому что главным для них было добыть пищу, постирать белье и вернуться к покинутым в России семьям.
— Нехай господин атаман сам воюет, — хмуро говорили казаки, — а мы нынче и без него обойдемся…
— Он нам хлеба не даст…
— И детишков наших не воспитает.
— Пущай он повесится на осине вместе с атаманшей…
Так думали казаки-станичники, так думал и хорунжий Максим Селищев. Каждое утро он делал одно и то же: поднимал в землянках недовольных казаков, вместе с ними выпивал кружку заправленного свекольным соком кипятку, съедал черствый огрызок кукурузной лепешки и уводил взвод в лес, на делянку. Максим не отказывался от работы, как другие офицеры-гундоровцы. Он сам брал пилу, звал своего напарника, старого усть-медведицкого казака Никиту Шитова, и до вечера пилил с ним толстые, неподатливые ели и сосны.
Вокруг неумолчно стучали топоры, вжикали пилы. На затоптанный снег падали сырые, пахнущие смолой опилки. На полянах дымились костры, в них потрескивала, сгорала зеленая хвоя. Максим закрывал глаза, всей грудью вдыхал горьковатый смолистый запах и вспоминал о рождественской елке, о детстве, о далекой придонской станице, милой и отныне недоступной.
— Ну что, Шитов, — спрашивал он молчаливого урядника, — не скучаешь по станице?
Шитов вытирал ладонью пот, гладил рукой рыжеватую с проседью бороду и вздыхал, как запаленный конь.
— Как же, Максим Мартыныч, не скучать? — угрюмо говорил он. — Известное дело, скучаю. Ить она у меня одна, Усть-Медведицкая станица. Там ить баба осталась, дочка, там родители схоронены…
— Ничего, Арефьич, — ронял Максим, — ты-то, может, и увидишь когда-нибудь свою станицу, а вот я — никогда.
— Это отчего?
— Ну как же… Ты простой казак, тебя красные простят, а я офицер, хорунжий. Куда мне? Сразу скажут: «Золотопогонная сволочь, контра, палач…»
— Да ить ты, Мартыныч, ни в каких карателях не состоял, — резонно замечал Шитов, — чего ж тебя палачом именовать? Обратно же, и казаки поручительство за тебя дадут. Ты ить ни разу никого не ударил, не обидел, работаешь с простым народом…
Максим посматривал на суровое, каменное лицо старика, спрашивал с дрожью в голосе:
— А что, Шитов, казаки наши небось собираются до дому, только про это, должно быть, и думают?
— Так точно, Максим Мартыныч, — признавался Шитов, — казаки думку имеют вернуться. Есть, известно, такие, которые боятся красных, а мы про Дон день и ночь гадаем. Нам без земли и без родни невозможно…
Так думали казаки. Они писали домой письма, месяцами ждали ответа, тихо и упорно говорили о возвращении.
Иначе вели себя офицеры. Вечером, после работы, собираясь в бараке, они заводили бесконечный разговор о близком походе на Россию. Особенно горячился при этом одностаничник Селищева командир третьей сотни Гурий Крайнов. Грубоватый, резкий, он бегал по бараку, кричал притихшим товарищам:
— Вы трусы, холопы! Вам бы только бабу под бок, канарейку и гитару. Смотреть на вас тошно! Красные нахлестали вам морды, и вы заскулили, стали погоны сбрасывать, на работу пошли, как самые завалящие батраки…
— Ты там полегче на поворотах, — увещевал Крайнова лысоватый сотник Юганов. — Не забывай, что перед тобой офицеры, а не шпана!
Крайнов багровел.
— Офицеры! Дерьмо вы, а не офицеры! В лес попрятались, рабочими стали. Вот генерал Покровский собирал охотников для десанта в Совдепию — хоть один из вас пошел? Ни один. Я не мог идти, потому что меня тиф корежил, а вы почему в кусты полезли?
— А ты иди сейчас, — усмехался Максим. — Покровский еще не начал свою операцию. Он все к моторной яхте приценивается и команду набирает. У тебя время еще есть.
Крайнов сердито махал рукой:
— Нет, братцы, теперь я иное задумал. Ну его к черту, Покровского, у него масштабы не те. Допустим, высадится он в Одессе или Новороссийске, перережет десяток большевиков и умотает сюда, в Болгарию. Какой из этого толк?