Долотов пошевелил пальцами, и Дмитрий Данилович заметил, что у председателя на руках резкая синяя татуировка: на правой — остроклювый орел, на левой — обвитая змеей женщина.
— У вас трудное место, — задумчиво сказал Долотов. — Амбулатория будет в Огнищанке, но должна обслуживать пять ближних деревень — Костин Кут, Калинкино, Мертвый Лог, Бесхлебное и Волчью Падь. Кое-куда придется пешком ходить…
Председатель опустил скуластое, с тяжелым подбородком лицо, тронул пальцем коротко подстриженные усы.
— Да, товарищ, место трудное и время трудное, — повторил он. — За вчерашний день по волости умерло шестьдесят три человека. С голоду пухнут. Не все, конечно. Есть по деревням и такие, которые на этом деле наживаются: за ведро пшеничных озадков пианино из города везут, за фунт сала последнюю шубейку с какой-нибудь горемыки вдовы снимают.
Цепкий взгляд председательских глаз скользнул по лицу Дмитрия Даниловича.
— Ты, фельдшер Ставров, представляешь, что такое классовая борьба? А? Так вот, имей в виду: это, брат, серьезная штука, и она куда сложнее, чем нам кажется. Есть ведь еще у нас дурачки, которые думают, что в деревне две силы открыто, как на картинке, встали друг против друга: с одной стороны бородатые кулаки, а с другой — разлатанные бедняки, у которых животы подвело, но зато есть пролетарская солидарность и сознательность.
Долотов презрительно ухмыльнулся, махнул рукой:
— Нет, брат, это дело сложное. Бог, к примеру, у вас там, в Огнищанке, есть такой Антов Терпужный. Я его знаю. Родни у этого Терпужного полдеревни, хозяин он добрый, против Советской власти открыто не агитирует, кое-кого из бедняков подкармливает, а душа у него волчья и повадки лисьи, он любую личину на себя наденет. За такими не в два, а в три глаза надо смотреть. Такой Терпужный до поры до времени из обреза стрелять не станет, потому что земля у него под ногами не тверда, зато вреда может много наделать. А беднякам огнищанским тоже не всем охота идти против него: один ему сват, другой — зять, третьему он пуд пшеницы дал под новый урожай. Так этот Терпужный и держится, так линию свою исподтишка и гнет…
Громыхнув стулом, Долотов поднялся.
— Ты, фельдшер, держись за председателя Огнищанского сельсовета Илью Длугача. Он хотя и разболтанный маленько, с анархией да с партизанщиной в сердце, зато преданный партии человек. Этот тебе поможет разобраться… — Председатель прищурил серые, стального отлива глаза. — Ладно, иди, Ставров. Я тебя запомнил. Помощь вам все-таки, будет. Расскажи там, в Огнищанке, что по личному распоряжению Владимира Ильича Ленина нашей волости готовят вагоны с посевной пшеницей…
В коридоре Дмитрия Даниловича дожидался Острецов.
— Ну, — осклабился он, — как вам понравился пустопольский губернатор товарищ Долотов?
Дмитрий Данилович пожал плечами:
— Не знаю… Мне он показался крепким человеком…
В Огнищанку возвращались молча. Мороз усилился. Кони тяжело стучали подковами по заледенелой дороге. Вокруг луны розовело туманное свечение. Полозья со скрипом резали затвердевший снег. Вся степь сияла холодной голубизной, и казалось, что вокруг без конца и края простирается мертвая снежная пустыня.
— Глухие места, — буркнул Острецов, кутаясь в теплую, крытую сукном Устиньину шубу. — И названия все какие-то дурацкие — Волчья Падь, Костин Кут, Мертвый Лог, — будто у черта на куличках живешь… Вот получу назначение куда-нибудь, поеду в город, на фабрике буду работать, ну их к дьяволу, эти места…
В Огнищанку приехали в десятом часу. Дмитрия Даниловича завезли домой, помогли ему скинуть мешки с кукурузой и рожью. Потом заехали к Терпужному, сдали сани, а от Терпужного Острецов тронулся верхом. Он связал недоуздком распряженных меринов, на одного взвалил мешок с салом, на другого вскочил сам и шагом поехал по дороге.
От Огнищанки до Костина Кута было две версты. На перекрестке Острецов остановился у колодца, вытащил бадью воды, напился, напоил коней. Через десять минут он уже стучал сапогом в Устиньины ворота.
Устинья, услышав стук, выскочила во двор, оглядываясь, прижала к пышной груди замерзшего Острецова и зашептала торопливо:
— Степанушка, тут тебя товарищ один дожидается. Только перед тобой приехал, в горнице сидит, даже раздеваться не хочет.
— Какой товарищ? — недовольно спросил Острецов.
— Не знаю, любушка. Из губернии, что ли, а может, из уезда. Из Пустополья, на исполкомовских санках приехал, а кучера отпустил, должно, ночевать у нас будет.
— Этого еще не хватало, — поморщился Острецов, — мне осточертело на людях болтаться, хочется одному побыть.
— Да и я по тебе соскучилась, Степанушка, а он, окаянный, уставил глазищи в пол и сидит, не говорит ни слова.
Они вместе прибрали сало, сняли с копей упряжь, вытерли их запотевшие бока клочками сена, поставили в конюшню, потом пошли в кухню. Дверь в горницу была прикрыта. Острецов разделся, умылся, звеня рукомойником, и, расчесывая волосы, сказал счастливо улыбающейся Устинье:
— Бутыли у Павла Агаповича завтра возьмем.
Он оправил гимнастерку, ремень и отворил дверь.
В горнице, освещенной керосиновой лампой, сидел невысокий тонкий человек в защитной бекеше. Серая каракулевая шапка лежала на углу покрытого скатертью стола. Когда Острецов вошел и поздоровался, человек, не вставая со стула, повернул худощавое лицо и негромко сказал:
— Здравствуйте, товарищ Острецов.
Голос у него был ровный, глуховатый, на белый лоб падала жидкая прядь прямых темных волос. Он на одно мгновение задержал на Острецове пристальный взгляд близко посаженных пронзительных глаз и проговорил тихо:
— Мы можем побыть наедине?
Острецов испытующе взглянул на него.
— Хорошо, одну минутку.
Он вышел в кухню и сказал сидящей у печки Устинье:
— Устюшка, сбегай к бабке Марфе и возьми у нее десяток яиц, изжаришь яичницу. Я дверь замкну, а ты вернешься — стукнешь.
— Ладно, Степушка, сбегаю.
Устинья накинула шубу, платок и ушла. Острецов запер дверь. Когда он вошел в горницу, незнакомец сидел в прежней позе, отвалившись к спинке стула и закинув ногу на ногу.
— Мы одни? — коротко спросил он.
Сердце Острецова все больше сжимала тревога. Сунув руку в карман, он нащупал рукоятку нагана.
— Одни, товарищ. Жену я послал к соседке.
Незнакомец поднялся, и легкая усмешка тронула его злые губы.
— Руку я вам советую из кармана вынуть. Это ни к чему. Я не чекист, так же как вы не тот, за кого себя выдаете тут, в деревне. Не бледнейте и не фокусничайте со своим револьвером. Чекисты к таким, как вы, не ездят поодиночке. Вам знаком этот почерк?
Острецов взял протянутую ему бумагу, пробежал глазами. На бумаге четко и размашисто было написано:
«Товарищ Острецов! Податель сего, товарищ Степанов, мой старший начальник. Примите его как нашего друга. С комприветом К. Погарский…»
— Надеюсь, вы не забыли, кто такой Константин Сергеевич Погарский? — усмехнулся незнакомец.
Острецов кивнул:
— Так точно. Командир третьего конного, генерала Мамонтова…
— Правильно, правильно. У вас хорошая память.
— А я с кем имею честь, если позволите…
— Там в письме написано, — сказал незнакомец. — Моя фамилия Степанов. Виктор Иванович Степанов. Понятно? А работаю я в Москве, в Народном комиссариате просвещения, уполномоченным комиссии по борьбе с детской беспризорностью. Ясно?
В голосе этого человека была такая властность, а колючие глаза так внимательно прощупывали собеседника, что Острецов только поклонился:
— Слушаю вас.
— Очевидно, мне можно раздеться? — спросил Степанов.
Не дожидаясь ответа, он неторопливо снял бекешу, перекинул ее через спинку деревянной кровати, а шапку положил поверх бекеши. Только теперь, когда Острецов бегло осмотрел защитный френч, английские бриджи и хорошо сшитые хромовые сапоги своего гостя, он вдруг вспомнил, что где-то видел эти узкие плечи, руку с тонкой кистью, бледное лицо с близко посаженными острыми глазами.