— Не беспокойтесь, — услышал он за спиной тихий голос, — вы не опоздали.
Соломон Иванович оглянулся, чувствуя себя застигнутым врасплох, хотя вроде бы и не ожидал встретить опасность. В двух шагах от него на мосту стоял невысокий коренастый человек, одетый явно не по погоде в теплое толстое пальто, обмотанное вокруг шеи полосатым шарфом и черную каскетку со сдвинутым к носу козырьком.
— Если вы играете в покер, то вам лучше идти прямо к Херувимову. Его кабак здесь самый известный.
— Ах, да, — на бледном лице человека в толстом пальто промелькнула полуулыбка-полу усмешка. — Благодарю вас, я предпочитаю игры попроще.
Услышав отзыв, Соломон Иваныч в свою очередь широко улыбнулся, поняв, что Охотнику на самом деле нравятся только сложные игры, настолько сложные, что даже необходимый условленный порядок встречи с агентом он как будто извинял за его детскую наивность.
— Мне нужно очень многое вам сообщить, — поспешил сказать Соломон Иванович, — и смею надеяться, вы узнаете нечто весьма любопытное.
— Я читал ваши последние донесения, — прозвучало в ответ. — В них как всегда много толкового. Но должен сразу предупредить — все, касаемое коммерческих операций с землей и ваших махинаций с железнодорожной концессией, меня совершенно не занимает.
Шприх опешил от неожиданности. Как не занимает? Чего же ради он сюда притащился? Неужели мошенничество, то есть прямое воровство казенных средств на сотни тысяч рублей, втянувшее почти всю губернскую верхушку, включая вице-губернатора и нескольких влиятельных чиновников из Петербурга, больше не достойно внимания департамента полиции? Кто же этим заинтересуется, окружной прокурор, жандармы? Или… и тут мысль Соломона Ивановича сделалась столь тонкой, что он почувствовал болезненный импульс крови в левом виске. Или они все повязаны. Тогда приготовленное сообщение, в самом деле, покажется Охотнику смешным.
С другой стороны, избавление с помощью сыскной полиции от полдесятка жадных людей из казенных ведомств, негласно участвовавших в предприятии Грега, было немаловажным мотивом Соломона Ивановича, так как доходы поверенного напрямую зависели от доходов его доверителя, то есть Грега. И чем меньше захребетников пришлось бы одаривать плодами их общих трудов, тем на большее личное вознаграждение можно было рассчитывать. Но если уж государственные мужи готовы покрывать воровство друг друга, то почему бы не получить компенсацию за те же труды хотя бы от тех, кто при удобном стечение обстоятельств осмелится на шантаж? То есть, от Департамента полиции? Охотник, прожженная бестия, и не может не знать, как легко заполучить в свой карман немалые суммы, прикрывая чужие грешки.
Последнее предположение вернуло Соломону Ивановичу пошатнувшуюся, было бодрость духа. Он посмотрел в лицо Охотника, но тотчас отвел глаза. Каким бы опытным собеседником он ни считал себя, но не сумел скрыть изумления, настолько изменилось это лицо со времени их последней встречи. И как бы в подтверждение впечатлений, пробежавших по глазам Шприха, Охотник немедленно закашлялся неудержимым лающим кашлем. Содрогаясь всем телом, он достал из кармана скомканный платок в темных пятнах, очевидно уже не раз извлекавшийся с той же целью.
— Да, дорогой Гиббон, — сказал он, отдышавшись, после того, как кашель прекратился, — чахотка. Дело дрянь. Соломон Иваныч, обычно с самодовольством воспринимавший свое агентурное имя и, особенно, из уст такого важного лица, каким был Охотник, на сей раз лишь раздосадовано выдохнул:
— Неужели…
Он отлично знал, что чахотка весьма заразная болезнь, поэтому попятился и встал несколько боком.
— Хорошо, — заметил Охотник с кривой ухмылкой.
— Что? — не понял Шприх.
— Хорошо, что вы так опасаетесь за свою жизнь. Стало быть, я в вас не ошибся, и вы не упустите шанс сквитаться со своим врагом и моим… — Охотник запнулся, как будто подбирая точное слово, — моим альтерэго.
Соломон Иванович ничего не понимал, но про себя отметил, что дело, похоже, действительно дрянь.
Розово-лиловый свет сумерек уже незаметно перешел в однородную и потому успокоительную полутьму. Маслянистые желтые отблески огней плескались в отяжелевшей воде, ударяясь о стенку пристани. И этот равномерный, сонный плеск тоже имел в себе что-то умиротворяющее. Прислушиваясь к нему, Гиббон с Охотником не на долго замолчали.
— Приходится признать, — сказал, прерывая безмолвие, Охотник, склоняясь над перилами и задумчиво глядя в уползающую под ними черную, отливавшую антрацитом, водную гладь, — я не рассчитал силы. Наверное, слишком увлекся.
Было похоже, что, погрузившись в какие-то свои неотвязные мысли, он по привычке рассуждает с самим собой или, в лучшем случае, обращается к той млеющей бездне, что плыла у него под ногами. Во всяком случае, он не утруждался доступностью сказанного им для слушателя, и многие слова, брошенные в черноту замершей реки, просто не доходили до Гиббона, бесследно пропадая во мраке.
— Всю жизнь гонялся за тем, кого считал единственной стоящей добычей. Сжился с ней, сделался почти что ее тенью. Иной раз думал, протяни только руку — и будет моя. Но не тут-то было, Зверь всегда опережал, оказывался хитрее. Я проигрывал, может быть, проиграл совсем. Но видите ли… мне нельзя умирать сейчас. Для смерти я слишком взволнован. Мне необходим покой, нужна уверенность, что моя тень не задержится здесь надолго. И вот отчего я вынужден говорить сегодня с вами, с вами, любезный Гиббон.
Охотник беззвучно засмеялся и почти сразу закашлялся. Соломон Иванович, хотя по-прежнему ничего не понимал, решил спокойно дождаться, когда разговор сам собою подведет его к сути. Таким он Охотника никогда не видел. И это зрелище одновременно беспомощного, обреченного, и вместе с тем, по-прежнему таинственно-могущественного человека, наводило его на мысль о небывалой важности всего, что происходило с ними в эту минуту.
— Что ж, я готов, — сказал Шприх доверительно, — как говорится, всегда рад быть вам полезным.
— Да, да — прохрипел Охотник, все еще не справившись с охватившим его приступом удушья. — Вы мне теперь очень нужны. Он вытер платком покрытое испариной лицо, и заговорил спокойней.
— Как и у всякого человека, у вас, Гиббон, есть свои страсти, точнее одна страсть — деньги. Видите, все мы чем-нибудь, да бываем заняты, пока коротаем время. В этом нет ничего предосудительного. Иные отдаются своим занятиям вяло и безотчетно, едва-едва перенося постылое бремя. Другие, точно ужаленные, не замечая ничего вокруг, кроме избранного ими предмета безумия.
Я, к примеру, делал вид, что оберегаю общественное спокойствие и ловлю всякую уголовную нечисть, а на самом деле, будучи таким вот безумцем, искал только одного, единственного, не преступника, нет… Вы скоро все узнаете… но того, кого считал и считаю Зверем. Тем самым, с большой буквы. Борьба с ним сначала увлекла меня, потом — поработила, и, наконец… привела на этот мост. И, однако, я не имею причин жалеть о себе. А вы, Гиббон, человек более прямодушный, не утруждали себя притворством, и откровенно и ненасытно занимались стяжательством. Но, согласитесь, если вы и преуспели, в удовлетворении данной вам страсти, то не настолько, чтобы быть довольным собой. Сознайтесь, Гиббон, что перед вами все последнее время, во всяком случае, около десяти последних лет, был человек, искушавший вас. Он был в одном лице вашим мучителем и… ну, если угодно, идеалом, потому что, почему бы и у вас, Гиббона, не быть идеалу. Ведь вы завидовали ему, правда?
Соломон Иванович на сей раз отчетливо понял каждое слово, сказанное Охотником. Эти слова, особенно те, что были обращены напрямую к нему, отозвались в нем учащенным сердцебиением и таким томительным напряжением во всем теле, что Соломон Иваныч, позабыв всякие опасения, невольно подался вперед, сделав шаг в сторону Охотника.
Да, этот Охотник умел резать по живому. Он мог заставить слушать себя, даже стоя одной ногой в могиле. Он все еще мог подчинять не силой и не данной ему полицейской властью, а тем, что не оставляло человеку выбора — его собственной, человеческой уязвимостью. Таким уязвимым местом, Ахиллесовой пятой в натуре Соломона Ивановича была безудержная алчность. Охотник конечно же знал о ней, иначе как бы они могли найти друг друга? Но оказывается, ему известна и производная этой безудержной алчности — столь же безудержная, но еще, пожалуй, более беспощадная зависть, вот уже несколько лет снедавшая Соломона Ивановича и не дававшая ему спокойно наслаждаться теми немногими удовольствиями, которые он покупал благодаря своему божеству — деньгам.