Кора, вдовствующая каждодневно с рассвета до сумерек, мне вполне доверяла. Почти все время я проводил, сидя в старом фамильном кресле, или же усаживался, когда апрельское солнце начинало припекать, на каменную скамью, стоявшую прямо под ее окном. Там, отделенный от нее лишь золотистыми ветками желтофиолей, я впивал в запахе цветов и ее дыхание, я ловил ее долгий спокойный взгляд, чистый, подобно морю без ряби у берегов Греции. Мы оба хранили молчание, но сердце мое взывало и алкало с неистовой силой, могущества которой она не могла не почувствовать. С этой сладостной мечтой я засыпал. Почему же Коре было не полюбить меня? Нет, может быть, следовало сказать: как могло статься, что она не полюбила меня? Ведь я любил ее так безумно, все мои душевные способности были устремлены к тому, чтобы пробудить в Коре непреодолимые желания и надежду, которая бы властвовала над нею. Ее душа, сотворенная из прекраснейшего луча господня, могла ли она остаться бесчувственной, увлекаемая магнетическим полетом этой пылающей мысли? И я чувствовал, что сердце мое так чисто, желания мои так целомудренны, что больше уж не боялся оскорбить Кору, открывшись ей. И тогда я заговорил с ней языком небес, языком, внятным только поэтическим душам. Я открыл ей невыносимые мучения и святые страдания моей любви. Я рассказал ей о своих мечтах и своих видениях, о тысячах стихотворений, об александрийских строфах, которые я слагал для нее. И мне выпало счастье увидеть, как она, внимательная и покорная, склонилась ко мне, оставив свою книгу, тронутая моими словами, ибо эти слова имели для нее новый смысл, вселяя в ее ум высокие мысли, которых он доселе не осмеливался коснуться.
— О моя Кора! — говорил я ей. — Как можешь ты пугаться столь чистого пламени! Свет, что зажжен в небесах, по субстанции своей не более тонок, нежели огонь, которым я томлюсь и наслаждаюсь. Зачем твоя стыдливость дикарки, зачем твоя высокомерная гордость женщины бегут любви, столь одухотворенной, как наша? Пускай муж, твой повелитель, обладает сокровищем земной красоты, которою ангелам было угодно одарить тебя. Я никогда не стану пытаться похитить у него то, что господь, люди и твое собственное слово удостоверили и объявили его достоянием; моей же частью станут, — внемлешь ли ты мне, Кора? — нечто не столь осязаемое, не столь пьянящее, но зато несравненно более благородное — твоя эфирная душа — ее лишь я добиваюсь; твое пылкое, стремление к небу — с ним лишь я жажду слиться и стать твоим небом, твоею душою, а ты будешь мне божеством и жизнью.
Коре эти рассуждения казались темными — настолько, детски наивной была ее душа. Она глядела на меня застывшим изумленным взором, и, чтобы изъяснить ей божественные тайны платонической любви, я взял карандаш и набросал несколько стихотворных строк на оконном косяке; потом я рассказал ей о сверкающей поэзии, коей исполнен незримый мир, о любви ангелов и фей, о томлении и воздыханиях сильфов, заключенных в чашечке цветка, о пылкой страсти роз к ветеркам и ветерков к розам, затем о воздушных голосах, что доносятся по вечерам из облаков, о согласном хороводе светил, о плясках демонов, о бесовских кознях, о непостижимых откровениях алхимии.
Никакие внешние события не могли, казалось мне, омрачить наше счастье. Предаваясь чтению поэтов в одиночестве, я привык, пребывая в своем духовном мире, совершенно отрешаться от любых преград и рифов реальной жизни, и мне снилось, что уже нечего было страшиться грубых и неодухотворенных влечений, которые зрели вокруг нас. Чувства мои были столь возвышенны, что я не мог внушить даже мысль о соперничестве заурядному человеку, который называл себя повелителем и мужем Коры.
В самом деле, в течение всего этого времени он, видимо, понимал, что обязан с великим уважением относиться к связи, которой покровительствовало небо. Но к концу шестой недели я заметил, как странно стало меняться отношение членов этого семейства ко мне. Отец смотрел на меня насмешливым и подозрительным взглядом всякий раз, когда случалось ему войти в комнату, где были мы с Корой. Мать старалась оставаться с нами все то время, которое она урывала от своих забот по лавке. Жибонно, когда мне доводилось невзначай встретиться с ним, устремлял на меня мрачный, пронзающий взгляд. И Кора сделалась более осторожной — все позже спускалась она вниз, все раньше подымалась к себе в комнату, а иногда и вовсе не показывалась целыми днями. Это пугало меня, и я дерзнул пожаловаться. С красноречием, которое придала мне моя страсть, я попытался разъяснить ей, сколь несправедливо, сколь бесчеловечно было ее поведение. Слушая меня, она держалась принужденно, вид у нее был испуганный, и я заметил, что она с беспокойством посматривала на дверь.
— О Кора, — воскликнул я с необычайным чувством, — разве тебе угрожает опасность? Где твои враги? Назови мне тех злодеев, которые надели на тебя, на столь хрупкое и небесное создание, медные цепи гнусного ига. Скажи мне, какой демон обуздал порыв твоего сердца и заставил отхлынуть твои наивные признания, словно горькие угрызения совести, в глубь твоей груди? Не бойся, я сумею заклясть их, мне ведомы многие чары, чтобы заковать в цепи демонов зависти и мести, я знаю волшебные слова, которые призовут ангелов слететь к нам, — они ведь твои братья, только не так они чисты, не так прекрасны, как ты…
Тут я повысил голос и приблизился к Коре, стремясь схватить ее руку, которую она всегда отнимала. Я поднялся, на лбу у меня от возбуждения выступил пот, волосы были растрепаны, взгляд исступленный…
Кора громко вскрикнула, и отец ее ворвался в комнату так стремительно, словно дом объяло огнем. Он кинулся ко мне с угрожающим видом, но Кора, схватив его за руку, сказала ему нежно: «Оставьте его, батюшка, у него приступ, не надо ему противоречить, сейчас это пройдет».
Тщетно я старался понять смысл ее слов. Кора ушла, а бакалейщик сказал мне: «Господин Жорж, вернитесь домой, никто и не думает перечить вам, но, по правде сказать, вы сейчас не в своем уме… Идемте, идемте, возвращайтесь домой и успокойтесь».
Ошеломленный этими добрыми словами, я уступил с кротостью ребенка, и бакалейщик довел меня до моего жилища. Через час я увидел, как к дому подошли королевский прокурор и городской врач. Зная их обоих довольно близко… я не удивился этому визиту, но меня оскорбила подчеркнутая официальность врача, особенно когда он принялся щупать мой пульс, тщательно изучать выражение моих глаз, проверять, не расширены ли зрачки, Затем он стал считать пульс в висках и на шее и приложил ладонь к моему лбу, чтобы определить, не горяча ли моя голова.
— Что все это значит, сударь? — спросил я. — Я ведь не обращался к вам с просьбой о консультации. Чувствую я себя довольно хорошо и могу обойтись без вашего попечения, тем более не намерен принимать его вопреки моим желаниям.
Однако вместо того чтобы ответить, он подозвал прокурора, и оба они отошли к оконной нише и стали тихо разговаривать. Мне показалось, что они совещаются относительно меня, потому что время от времени они оборачивались в мою сторону, окидывая меня внимательным и испытующим взором. Наконец они вернулись, и королевский прокурор стал задавать мне множество странных вопросов: сперва о том, какого цвета его жилет, затем — знаю ли я, как его зовут, и, наконец, могу ли я сообщить свой возраст, назвать свою страну и профессию… С изумлением я отвечал на эти вопросы, пока врач, в свой черед, не спросил меня, не вижу ли я в этом помещении кого-либо еще, кроме нас; затем он спросил, что, по моему мнению, сейчас — ночь или день, и, наконец, уверен ли я, что у меня на каждой руке по пять пальцев. Возмущенный нелепостью этих вопросов, я ответил на них крепкой пощечиной. Без сомнения, я был неправ, особенно действуя так в присутствии прокурора, который всегда готов расследовать какое-нибудь дело. Но кровь бросилась мне в голову, и я не мог уже допустить, чтобы со мной обращались без всяких к тому оснований как с идиотом, как с сумасшедшим.
Скандал произошел невероятный. Прокурор решил вступиться за своего союзника, я схватил его за горло и задушил бы, не подоспей ему на помощь бакалейщик со своим зятем и с полдюжиной соседей. Тут они схватили меня, связали руки и ноги, заткнули, как бесноватому, рот салфеткой и препроводили в городскую больницу, где меня заперли в комнате, предназначенной для субъектов, страдающих умопомешательством.