Кукушка, кстати, напомнила мне одну Антошкину репризу, в которой он, надо прямо сказать, отвел мне довольно неприглядную роль. Антошка напялил на меня маску, чем-то напоминавшую, видать, кукушкину морду, и водил по манежу вдоль первых рядов, предлагая желающим узнать, сколько им осталось жить.
— Ку-ку, — заливался я, — ку-ку!
— Мало! — обижался кто-нибудь из зрителей.
Тогда Антошка жестами подсказывал, что нужно сунуть мне в руку червонец. Я поворачивался спиной к зрителю и через мгновенье ощущал в руке хруст купюры. Убедившись, что это именно червонец, а не что-нибудь другое, я добавлял:
— Ку-ку, ку-ку, ку-ку!
Но как-то в цирке объявился какой-то инспектор от культуры, которого мы раньше и в глаза-то никогда не видели. Он-то и стал очередной жертвой. Точнее, мы. Я ему — “ку-ку”, а он денег не дает. Я ему еще раз, бесплатно — “ку-ку”. А он жмется. Вскочил и вышел из зала. А как только представление закончилось, глядим, на нас Костиков, директор наш, несется — весь красный, глаза навыкате. И затаскивает к себе в кабинет. А там уже этот, наш недавний клиент, который и оказался инспектором от культуры.
— Вы, — говорит, — искусство в какой-то балаган превратили, в торговую лавочку. Кто позволил человеческой жизнью торговать?
— Так мы это, в духе времени, — стал оправдываться Антошка, как и все, ссылаясь на время. — Теперь же все нужно продавать. А если продавать, значит, и покупать.
— Что продавать? “Ку-ку”?
— Так у каждого свой товар, — поддержал я Антошку. — У нас же ни заводов, ни фабрик. Одно “ку-ку”. Вот мы “ку-ку” и продаем.
— А деньги куда? Зритель за билет заплатил? Заплатил. А вы с него еще дерете.
— Так это ж разве деньги? — пожал плечами Антошка. — Так, мелочь на сигареты.
— Точно, — подтвердил я. — Сущие копейки.
— И вы туда же? — взъелся он на меня. — Из вас, можно сказать, птицу сделали, хапугу с клювом. А вам — хоть бы что.
Короче, в таком виде нашу репризу запретили. Или даже не столько запретили, сколько высказали пожелание. Да я, в общем, и не против был. Мало удовольствия по манежу с клювом на морде таскаться, хлопать крыльями, орать “ку-ку” и выцыганивать червонцы. А Антошке жалко стало, можно сказать, плод собственной творческой фантазии на помойку выбрасывать. И он где-то раздобыл самую настоящую кукушку. Посадил в клетку и начал с ней работать. Без меня. Ясное дело, с кукушки финансового проку никакого. Кто ей червонец даст? Да и каким местом она его брать будет? Она же кукушка. Но работать можно. Поднесет, бывало, клетку к зрителю, ущипнет птицу, она и делает свое “ку-ку”. Бесплатно. А тут опять этот инспектор от культуры в первом ряду объявился. Наверно, проверить хотел, как его пожелания выполняются. Смотрит — птичка настоящая, взяток не берет, ну и расплылся в улыбке. А Антошка приметил, что начальник довольный сидит, обрадовался, дурак, и — к нему.
— Ну, давай-давай, — разрешил инспектор. И приготовился считать.
Антошка тоже изготовился, прищурился и как ущипнет кукушку от всей души, чтобы больше накуковала. А та молчит. Он щиплет, а это дитя гнездового паразитизма, как совершенно верно указано в энциклопедии, даже клювом не ведет. Так и не сказала ничего. В общем, новый скандал. Антошку даже временно от работы отстранили. Потом, правда, восстановили. Но уже без кукушки.
А инспектор вскорости исчез. Господи прости! То ли помер, то ли сквозь землю провалился. Года не протянул.
— Так вы меня слушаете, барин? — переспросил извозчик, которому, конечно, было скучно погонять кобылу молча.
— Слушаю, слушаю, — заверил я, занятый своими мыслями.
— Так вот, я и говорю: прихожу я к нему на квартиру. Жил он в клубном доме, во втором этаже. Вхожу в комнату: он брился. Я к нему. Ваше благородие, денег пожалуйте — и начал просить. Как ругнет он меня, да как бросится на меня с бритвой! Я бежать, давай, бог, ноги, чуть не зарезал. С той поры я так и бросил. Думаю себе: пропали деньги, и искать нечего, а уже больше не повезу.
— Это кто ж такой?
— Я ж сказал: чиновник из графской канцелярии. Возил я его раз на хутор Рено. Следовало пять рублей — говорит: в другой раз отдам. Прошло с неделю. Выходит: вези на хутор Рено!.. Повез опять. Следовало уж десять рублей, а он и в этот раз не отдал. Возил я его и в третий, и опять в долг: нечего было делать; и рад бы не ехать, да нельзя: свиреп был, да и ходил с железной дубинкой.
Тут я стал что-то припоминать, повнимательнее пригляделся к вознице, и неожиданно из меня вырвалось:
— А Вася-то что?
— Какой Вася? — не понял он. — Не было никакого Васи.
Ну, да, действительно, какой Вася… Вася.
— А фамилия-то твоя как?
— Береза, барин, моя фамилия. Все мы Березы, весь род. — И оскалился в бороду. — Иные, конечно, надсмехаются. Вроде как мы деревья, а не люди. И бог с ними, пускай надсмехаются.
— Что ж, так и не отдал денег-то?
— Кто?
— Ну, чиновник-то этот.
— То-то и оно, что отдал. Прошла неделя, другая. Только раз утром гляжу — тут же и наша биржа… растворил окно, зовет всех, кому должен… Прихожу и я. На вот тебе по шесть рублей за каждый раз, — говорит, — да смотри вперед, не совайся!
— Да зачем же ездил он на хутор Рено?
— А бог его знает! Посидит, походит по берегу час, полтора, потом назад.
— Как так? Разве он не на дачу к даме сердца ездил?
— Про даму сердца, барин, ничего сказать не могу. А только видел я, что никакой дачи не было. По берегу ходил — было. А про дачу ничего не знаю.
С полверсты примерно не доехав до хутора, я спрыгнул на землю и побрел к берегу, оставив извозчика дожидаться у дороги. Чуть дальше, где берег легким выступом уходил в море, уже светились огни дачного поселка — словно мелкие осколки догорающего заката. На гальке у самой воды спали перевернутые лодки, и тут же, привязанные к сваям уходящего от берега узкого причала, дышали на мелкой волне готовые к ночному лову шаланды.
Пройдя три десятка метров по мосткам, я скользнул за заграждение и заглянул в темную вечернюю воду. Контуры моего отражения плавали в беспокойной воде, то истончаясь до полного исчезновения, то вновь обретая форму, летящую, прыгающую, извивающуюся, словно вода отражала призрак. Она отражала не только меня. Она отражала затухающее небо и первые вызревшие на нем звезды. В ней, точно таким же образом извиваясь, плавали прибрежные пирамидальные тополя, теряя в сумеречной воде свои острые кроны. Море отражало целый мир. Оно искажало целый мир. Это было гигантское кривое зеркало из комнаты смеха. И этой комнатой смеха был целый мир, мир, где уже никто не смеялся, глядя на свое отражение.