Но таким был Хикмет. Таким он оставался всегда — прямым, честным, открытым. Шло время, я узнал его близко и хорошо. Но тогда, в тот день, я, удивляясь и радуясь, слушал, как он с величайшей укоризной, но без всякой злости продолжал разносить этот перевод, так доверчиво предложенный ему в редакционной комнате, где молодые ребята готовили материал для рубрики «Свободу Хикмету!». А оказавшись на свободе, Хикмет твердил:

— Как ты мог написать такое, брат? «Докеров Франции — моих сыновей». Я так не сказал. Докеры Франции — не мои сыновья. Сознательный рабочий есть сын Ленина, не турецкого поэта. Я сам — сын Ленина. Докеры Франции — мои братья. — И Хикмет обвел нас серьезным, внимательным взглядом. — Я не писал «сыновья», где ты взял эти «сыновья», брат?

Шел скоротечный и блестящий урок политики и словесности…

Мы двинулись дальше по этажам, оставив нашего переводчика в состоянии, близком к обморочному. В коридоре я сказал Хикмету:

— Здорово ты его… — и сделал рукой секущее движение.

— Не здорово, — ответил Хикмет, — совсем, совсем дружески.

Нет, никогда мне не забыть этих первых хикметовских дней в Москве. Мы и потом встречались с ним — и у него дома, и у меня, и при общем деле. На моей книжной полке стоит рядок книг с его автографами.

2

Однажды, кажется, в день своего рождения, Хикмет созвал друзей. К концу пиршества, когда люди разбились на оживленно беседующие группки, завязался у нас с Назымом долгий разговор о минувшей войне.

Только что Пабло Неруда прочел свои новые стихи, и это было как бы ритуалом богослужения неведомой религии. Он читал тихо, нараспев, молитвенно воздев короткие, пухлые руки и слегка раскачиваясь. Теперь он сидел с торжественным лицом Будды. Помню еще в этом тесном маленьком кружке добрейшего Володю Стеженского — работника иностранной комиссии Союза писателей. В соседней комнате докипало застолье — гостей было много…

Хикмета интересовали подробности Московской обороны. Война еще была близко, за спиной. Я рассказывал, Хикмет неторопливо переводил Неруде, задумывался, снова спрашивал, а потом неожиданно сказал:

— Ты первый написал о двадцати восьми героях-панфиловцах. Но, знаешь, брат, кто был второй? Наверно, я.

Я ахнул. Уже второй год Хикмет в Москве, а я вот так, случайно узнаю поразительную вещь. Оказывается, существуют его никому у нас не известные стихи, посвященные двадцати восьми героям Дубосекова.

— Где они, эти стихи? — спросил я взволнованно и торопливо.

— Не знаю, брат, не знаю… Я написал их в Бурсе, в тюремной камере, осенью сорок первого года. Я начал писать тогда историю XX века и назвал ее «Человеческой панорамой». Переправлял ее за ограду частями, в письмах, на отдельных листках, разными способами и разным людям. Вот так, брат. Поэмы нет у меня, как ее теперь собрать? Ищи ветра в поле! — твердо, совсем чисто по-русски выговорил Хикмет.

Он горевал, конечно, думая о судьбе книги, развеянной по всему свету бурей его жизни. А вместе с тем что-то и нравилось ему в этой коллизии. Она была ему по плечу. И то, что он сам разбил книгу вдребезги, а осколки ее разлетелись на все четыре стороны света. И то, что, может быть, люди по одной строфе будут узнавать облик поэта, как естествоиспытатель по одной кости представляет себе исполинский рост мамонта.

Мы несколько раз и позже возвращались с Хикметом к стихам о двадцати восьми, но перемен в их судьбе не было. Между тем «Человеческой панораме», частью которой они были, он отдал десять лет жизни в заточении.

И вся она не исчезла.

Три первые ее книги были найдены, собраны и в 1962 году изданы на русском языке. Еще раньше, до побега Хикмета из Турции, в Советский Союз попали его небольшие поэмы, озаглавленные здесь самими переводчиками: «Симфония Москвы», «Зоя», «Габриэль Пери». Они были переведены Павлом Железновым, Маргаритой Алигер, Никитой Разговоровым.

Но оказалось, то были не замкнутые, отдельные поэмы, а части единой главы четвертой книги «Человеческой панорамы». Это выяснилось только после приезда Хикмета в Москву.

Прошло немало времени. Давно уже нет на земле Назыма — отчетливо помню день его похорон на Новодевичьем.

Давно уже не видно его красиво посаженной головы, не слышно его прекрасного обращения «брат», но стихи его, живые стихи слетаются к его могиле. В Турции обнаружена часть архива Хикмета, а в нем текст всей четвертой книги, а в ней строфы о двадцати восьми героях. В переводе Музы Павловой они не раз звучали по радио, а напечатаны впервые в переводе Бориса Слуцкого.

Нет, не пеплом развеялись по миру стихи Назыма, а стаей птиц, что поднялись на крыло в дальний перелет, а потом вернулись к родному гнездовью.

Теперь остался один вопрос. Как же Хикмет, сидя в тюрьме, узнал о подвиге двадцати восьми, да не только о самом факте, но и в подробностях?

Советский ученый Акпер Бабаев, исследователь творчества Хикмета, говорит по этому поводу:

«Очевидно, он узнал о них по радио, поскольку трудно себе представить, чтобы в тюрьму далекого города Бурса мог быстро попасть газетный лист. Факты, приведенные в стихах, достоверны. Очень вероятно, что Назым Хикмет прослушал по радио очерк Александра Кривицкого, опубликованный в газете «Красная звезда».

Простое сопоставление стихов Назыма и очерка подтверждает это предположение. В конце 1941-го и в начале 1942 года этот очерк неоднократно передавался по советскому радио на русском и иностранных языках. Я сам в то время работал на бакинском радио и помню, как он несколько раз передавался на Турцию».

В свое время я, видимо, не спросил Хикмета об источнике его стихов, иначе их сюжетная структура, о которой говорит Бабаев, не показалась бы мне неожиданностью. Известие о подвиге двадцати восьми гвардейцев распространилось тогда по всему миру и могло достигнуть Хикмета разными дорогами.

Утерянные стихи я представлял себе в виде нескольких строф — искра факта высекла короткое лирическое раздумье. Так получилось у Михаила Светлова, когда он узнал о схватке возле Дубосекова. Марк Лисянский положил свои стихи на песенный лад. Николай Тихонов написал эпическую поэму, последовательно воспроизведя драматический ход событий 16 ноября 1941 года. На тот же путь вступил и Хикмет.

И это поражает.

Значит, находясь в заключении, он регулярно слушал передачи из Советского Союза и даже их записывал. Да, так оно и было. «Ежедневно три раза в день слушаю последние известия», — сообщал Назым в записочке из тюрьмы в 1941 году своему другу турецкому прозаику Кемалю Тахиру. Здесь, по-видимому, речь идет об официальных передачах радио Анкары. Но у Хикмета был еще и тайный приемник с наушниками. Он мог пользоваться им ночами. Тогда, очевидно, он и услышал тот давний мой очерк.

В стихах есть неточности: панфиловец Сенгирбаев назван Сунгурбай, а Москаленко превратился в Масленко. У Хикмета фигурирует Петелино как боевой рубеж двадцати восьми панфиловцев. Это название написано правильно, но употреблено не к месту. Полк Капрова, где служили герои, занимал оборону на линии высота 251 — деревня Петелино — разъезд Дубосеково. Но двадцать восемь гвардейцев находились ближе к разъезду, и его именем окрестился их бой с танками противника — бой при Дубосекове. Эти неточности объяснимы, можно, пожалуй, и удивиться: их мало. Ведь под рукой у Хикмета не было печатного источника.

Вот и все. Я был счастлив, дорогой Назым, написать о тебе эти несколько страничек.

В 1941 году, когда я сдавал в набор свой очерк, я и не думал о турецком городе Бурса и ничего не знал об узнике его тюрьмы. Знал другое. Тогдашние реакционные правители Турции только и ждали падения Москвы, чтобы бросить страну в войну на стороне Гитлера, не опоздать к дележу добычи… А как обернулось дело!

Хикмет и тогда верил в нашу победу и писал о ней стихи. Тридцать лет их считали утерянными. Но талантливые стихи, как и истинная вера, остаются с людьми.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: