Я перечислил ему свои замечания. Он записывал, кое-что оспорил, чему-то обрадовался.

— Вот и все, — сказал я.

— А как насчет Гурского?

— У меня замечаний нет.

Симонов улыбнулся:

— А если взаправду? Так сказать, отстранение. Давай выкладывай.

— Нет замечаний, — повторил я и после некоторого раздумья добавил: — Разве вот тут, о его матери… То место, где Лопатин у нее обедает, — и я объяснил, что именно мне не понравилось.

В первой же публикации Симонов эти абзацы вымарал, но зато из числа других замечаний, которые в Переделкино, казалось мне, одобрил, принял немногое.

Я пошел проводить его к машине. Что-то толкнуло нас друг к другу, мы обнялись и поцеловались, кажется, неожиданно для обоих. Такой формы изъявления дружеских чувств у нас не водилось. Я вернулся в свою узкую комнату, сел к столу, придвинул листок бумаги, на котором выписал абзац из симоновской рукописи:

«Мертвые на осклизлой, растоптанной, мокрой земле, в грязи, в налитых водой колеях, на дне затопленных дождями ходов сообщений и окопов, в наполненных грязной жижей кюветах у дороги. Все это он видел, видел не раз и знал, что вспоминать сейчас об этом под шум шедшего за окном дождя не надо, нельзя. И все-таки вспоминал и боялся смерти, хотя хорошо понимал и умом и опытом, что сегодня ночью ничто ее не обещает, кроме одной из тех глупых случайностей, избегая которых надо было на второй же день войны ехать из Москвы не в Минск, а в Ташкент».

Через несколько минут Лопатин наденет плащ-палатку, оставит эту каморку и пойдет в дождь вместе с Мишей Велиховым туда, где был убит Гурский.

Ему, Лопатину, нужно написать о смерти друга и, подобно тому, как Гурскому надо было видеть своими глазами первые метры завоеванного плацдарма на том берегу, по ту сторону границы, так и Лопатину нужно своими глазами видеть клочок земли, орошенный кровью близкого человека. Так повелевал долг военного журналиста, долг дружбы.

— Пошли? — протягивая ему плащ-палатку, спросил Велихов.

— Пошли…

Больше мы ничего не знаем о судьбе Лопатина. Она осталась за чертой последней страницы повести…

В тот день в Переделкине, после отъезда Симонова, я задумался над концом повести и вдруг резко, до ужаса отчетливо увидел судьбу Лопатина. Он пошел навстречу собственной гибели, он не вернется, и ничего в его жизни уже не будет, не он не увидит больше Гурского, а они больше не увидят друг друга, никогда и нигде.

Не знаю, хотел ли автор такого истолкования, не могу себе отдать отчета в том, насколько оно отвечает логике развития сюжета, но и сейчас наваливается на мою грудь тоска, мертво глядит прямо в лицо, когда вспоминаю, какое тягостное предчувствие охватило меня, когда я подумал о скорой смерти Лопатина, совсем скорой — за порогом каморки, откуда вышел он в серый, долгий дождь.

В те мгновения я увидел в нем Симонова. Утверждение этого тождества так же рискованно, как и попытка слить Гурского с его прототипом, а может быть, еще более. Но в те минуты я меньше всего размышлял о литературоведческих проблемах.

Мне было до слез жаль Лопатина и Гурского. И я гордился ими, моими верными друзьями. С ними я честно прошел великую войну. А как счастливы мы были в ее последний день!

Помнишь, Лопатин, берлинский май, Карлсхорст и церемонию подписания акта капитуляции гитлеровской армии?

Помнишь, как у фельдмаршала Кейтеля прыгали лицевые мускулы, а его монокль на тонкой витой черной тесьме вываливался из орбиты прищуренного глаза и падал на мундир? Помнишь, как за спинами фельдмаршала, генерала и адмирала — делегатов разбитого вермахта — стояли навытяжку их рослые адъютанты и беззвучно плакали?

А у нас на сердце пели, заливались майские соловьи Победы. Красная Армия дошла до центра Европы. История давала завоевателям урок на будущее.

Мы потихоньку вышли из зала, где бойцы хозвзвода накрывали огромный стол для торжественного ужина, и на ночь глядя помчались в Дрезден, а оттуда через Судетские горы на Прагу.

Помнишь, Костя, усаживаясь на жесткое сиденье «виллиса», ты крикнул громко, от полноты чувств, от счастья Победы, сумасшедшего запаха сирени, крикнул во всю мощь своих здоровых легких: «Ну, теперь жить и жить!»

Помнишь, Костя?

Но нет, не откликается друг. Нет его. Мы не увидимся с тобой…

В заглавии повести «Мы не увидимся с тобой» Симонов, мне кажется, вспомнил строчку из своего стихотворения сорок первого года без названия:

Мы не увидимся с тобой,
А женщина еще не знала;
Бродя по городу со мной.
Тебя, живого, вспоминала.
Но чем ей горе облегчить,
Когда солдатскою судьбою
Я сам назавтра, может быть,
Сравняюсь где-нибудь с тобою.

В этих двух строфах я вижу весь ход финала повести «Мы не увидимся с тобой». Симонов думал о нем еще в начале войны, в сорок первом году.

3

Я писал о нем в «Литературной газете» в день похорон.

«Он славно жил. В дни войны воевал честно, бесстрашно, писал безотказно, неистово. Он поспевал всюду на день, два или хотя бы на несколько часов раньше, чем любой из нас, корреспондентов «Красной звезды». В годы мира работал за двоих, за троих, иногда и за целое учреждение. Ему принадлежала только половина рабочего дня. Вторую — он отдавал хлопотам за других. Всякое ведь бывает в жизни. Тому нужно помочь и другому, чаще всего совсем незнакомым людям, тем, кто ищет справедливости и не должен быть разочарован в этих поисках.

Мы работали с ним вместе в «Красной звезде», «Новом мире», «Литературной газете» — несколько лет я был его начальником, потом он моим. Эта перемена не внесла ровно никаких изменений в наши отношения. Для него, как и для главных героев его книг, дело стояло на первом плане. Но я не знал более милого и заводного человека, чем Костя Симонов, на дружеских пирушках.

Он славно жил в беспрерывном круговороте дней и дел. Он был необходим всем, и все были нужны ему. Идейность соединялась в Константине Симонове с подлинной интеллигентностью, а этот сплав обладает свойствами легированной стали. Он был прост, прям и благороден, держал свое слово. Мой отец характеризовал таких людей коротко: «порядочный человек». Мы скажем: «истинно партийный человек» Он был человеком долга и подчинил исполнению долга все свое существо.

К болезни своей он относился иронически, не думал, не верил, что она так серьезна, и понял это только в последнее время. Совсем недавно мы говорили по телефону. В ответ на мои слова беспомощного участия он горько усмехнулся — я хорошо расслышал этот смешок — и сказал: «Ничего, будем высоко держать голову, пока темные воды не сомкнутся над нею».

Воды сомкнулись.

Признанный, знаменитый, немного грустный, он славно жил. Но как мало.

Ох, как мало!»

Точка в конце, или Мы не увидимся с тобой

1

Повести из цикла «Записки Лопатина» соединились и вместе с последней из них — «Мы не увидимся с тобой» — образовали роман «Так называемая личная жизнь». Повести эти возникали трудно, а составили цельное произведение, приобрели новое качество и форму легко, словно намагниченные части, неудержимо влекомые друг к другу, чтобы слиться в нераздельное целое.

В один из дней 1979 года Симонов завез и оставил для меня объемистую новую книгу. Я вернулся домой и прочел на титульном листе:

«Прототипу от просто — типа. Саше от Кости. 1941—1979».

Вечером он позвонил по телефону:

— Ну, как надпись?

— Да, уж…

— Теперь я тебе не должен?

— Наоборот, за мной сдача..

У нас издавна существовал «личный счет» — кто кому должен остроту, за кем, так сказать, ход. И мы оба прекрасно помнили движение игры. Блистательное остроумие надписи на книге было превосходящим ответом на мои «бычки в коробочке».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: