— Как неуверенный? — Лешка рассердился.
— Ну, ну, не вскипай! Эка самовар нашелся! Неуверенный, вот и все! Огня много, а жару с гулькин нос. Не верю я тебе. — Фрол Петрович сдвинул брови и сурово замолчал.
— В зятья пойду, Фрол Петрович! — пробормотал растерянный Лешка.
— Не верю, не верю! — стоял на своем Фрол Петрович.
— Папаня! — взмолилась Наташа. — Да что ты, папаня!
— А ты уйди! Не бабье дело мужицкие разговоры слушать!
Когда Наташа вышла, Фрол Петрович деловито сказал, с мужицкой привычкой прибедняться:
— Живу худенько, коровенка, да лошаденка, да дочь-красавица — вот и вся моя сила. — Он посмеялся не слишком весело. — А девка — золото! Я те, мошеннику, голову оторву, если ты такую девку испоганишь. — Это прозвучало серьезной угрозой, и Лешка поник головой.
Фрол Петрович умягчился: парень пришелся ему по душе. Работает у Сторожева исправно, на все руки мастер, а с девками кто по молодости не баловался? Нет, зять будет, пожалуй, подходящий.
Лешка сидел ни жив ни мертв. Фрол Петрович усмехнулся про себя и сказал:
— Ладно уж! Эка нос повесил. Давай иди в зятья, согласный я. Мне и то трудновато стало кошелки-то из риги носить. Поноси ты.
На том и сладились: быть свадьбе.
После обеда пошел снег, небо закрыли свинцовые облака. Тянул свежий ветер, пустынно было в поле, галки с карканьем носились бестолково туда и сюда, ссорились, дрались.
Сторожев сидел в санях, укутавшись в тулуп. Лешка на козлах тянул песню, а думал о Наташе, о предстоящей свадьбе.
Ночевали верстах в двадцати от Двориков в селе Грязном. Утром Сторожев положил в сани тяжелый тюк, прикрыл его соломой. Лешка все-таки углядел, что лежит в тюке, и плюнул: книжки и листы, на которых было что-то отпечатано черными большими буквами.
Отъехав версты три, Лешка повернулся к хозяину и сказал:
— Женюсь, Петр Иванович.
— О! — удивился тот. — Это какая же графиня связала тебя, черта беспутного?
— Наташа Баева, — гордо ответил Лешка. — Девка, брат, во!
— Девка-то во, да дураку досталась. Тоже нашел время жениться! Выбрось из головы девок. Страшное время идет. Воевать, видать, нам придется, не то разор, вконец разор.
— А может, я не желаю воевать? — осмелев, буркнул Лешка.
— Куда хозяин, туда и ты!
— Эка сказал!
— Да ты, никак, фырчать начал? С чего бы это? Верни долг — пятнадцать пудов муки мать вперед забрала. И лети, куда хочешь!
Лешка гневно засопел.
— Не горюй, Алешка, — смягчился Сторожев, — за свое крестьянское дело повоюем. Хорошо будешь служить — вознагражу!
Петр Иванович укутался в тулуп и замолчал. Замолчал и Лешка: грустно ему вдруг стало.
— Ну, вы! — заорал Лешка, поборов подступающие слезы. — Шевелитесь!
Ехали долго, держали все на юг. Потом приехали в богатое село Инжавино. Петр Иванович выпряг одну лошадь, подседлал ее, и Лешка с насмешкой смотрел, как хозяин, нелепо задирая ноги, забирался в седло: Сторожев служил в пехоте и к верховой езде не приобык.
Грузно ввалившись в седло, он уселся поудобнее, наказал кое-что Лешке по части хозяйства, сказал, куда спрятать куль, что лежал в санях, и поехал рысью, трясясь, как мешок с овсом. Скоро морозная мгла, скрыла его.
Глава шестая
На опушке леса, верстах в семи от Инжавина, в холодный, вьюжный январский день тепло и уютно было в землянке, где жил Антонов. Весело горела печка, слышался рев метели, а в затишье — мерные хрустящие шаги часового. Вокруг печки расположились: Антонов с картой губернии, в которую он был всецело погружен; Токмаков, не расстававшийся с книгой; Ишин, занятый плетением из тонких ремешков конской узды; Плужников, мечтательно глядевший в огонь, и Сторожев, зябко кутавшийся в тулуп, — его трясла лихорадка. Денщик Абрашка подкладывал в печку дрова, а комендант Трубка мешал ложкой в котелке с кашей.
На нарах, застланных седельными потниками, укутавшись в лоскутное одеяло, спал брат Антонова Димитрий, забубённая головушка, с моложавым девичьим лицом, бывший аптекарь, мнивший себя сочинителем: он писал стишки.
Оружие — винтовки, маузеры и кольты лежали на нарах в углу. На вбитых в дощатую стену землянки гвоздях висели планшеты, бинокли и одежда. Колченогий стол был накрыт для обеда. Через единственное оконце лился мутный зимний свет.
Разговор шел давно и на какое-то время прервался, потому что никто из споривших никак не мог прийти к согласию по щекотливому вопросу, который не давал покоя Плужникову.
— Вот ты говоришь, Петр Иванович, милок, — взывал он к Сторожеву, — что бедноте, мол, нет места в восстании, да и по землице ей вовсе бы не бегать…
— Откуда бы он батраков нанимал? — С громким, пронзительным хохотом вставил Ишин. — У кого бы землицу скупал, а?
Петр Иванович кисло поморщился от визгливого смеха Ишина.
— А что же с ними прикажешь делать? — спросил Токмаков, оглядывая Сторожева, словно впервые его видя. Пламя печки сверкало на голом черепе Токмакова. — Куда их девать? Перебить всех или утопить, как слепых котят?
— А по мне, хоть и утопить, — резко ответил Сторожей. В душе его пылала бешеная ненависть к голытьбе, отнявшей у него власть, землю, лошадей.
Трубка, попробовав кашу и сплюнув, сказал сиплым басом:
— Готово. Обедать, отцы командиры!
Его махонькая, в кулачок, голова, словно на смех, была Прилеплена к объемистым и грузным телесам.
— Погоди, — досадливо отмахнулся Антонов. Он водил пальцем по карте и делал отметки на грязном лоскуте бумаги.
— Я бы погодил, да утроба моя не велит! — буркнул Ишин. — Эй, Трубка, водка к обеду есть?
— Нет водки, Иван Егорыч, и самогону нет, и спирту нет и даже удеколона не осталось, поскольку вчерась вы оченно сильно, Иван Егорыч, на выпивку навалились с Санталовым.
Антонов, оторвавшись от карты, погрозил Ишину кулаком, а тот ухмыльнулся.
— А ты не маши, Александр Степаныч. Самогон-то я же и достаю.
— Н-да, — почесав за ухом, сказал Плужников. — Бедноты, душа моя Петр Иванович, на Руси столько, что ежели ее всю утопить, моря-океяны из берегов выйдут. — Он вздохнул. — Тут надо рассудить головой холодной.
— Голова холодная, когда утроба голодная! — заметил Ишин. — А Петр Иваныч, поди, не знавал, что это такое, когда мамон пищи желает. Баранина, поди, не переводится, и щи, поди, не пустые хлебает.
Трубка густо засопел от смеха и подавился кашей, которой он набил свой огромный рот. Денщик фыркнул.
— Ты бы хоть при нас-то разговаривал по-человечески, — презрительно оборвал Ишина Сторожев. — Ныне такими словами разве что старухи темные выражаются.
— Поучи меня, сделай божецкую милость, — Иван Егорович отвесил Сторожеву поясной поклон. — Научи серого говорить по-расейски. Ты помалкивай! — вдруг рассвирепел он. — Я с любым профессором могу объясниться так, что друг друга с полслова поймем. Образованный! Меня, брат, так жизнью терло, что язык на все случаи отточен.
— Будет вам, — остановил их Токмаков, глядя на Ишина холодным взглядом из черных, глубоких, как у мертвеца, глазных впадин. — Бахвалыцик!
— И-ии-хи-хи! — вдруг раскатился Трубка почему-то тоненько-тоненько, по-бабьи.
Антонов дернул плечами. Трубка мгновенно замолк.
— Все вы, Сторожев, воистину волки, — резко заговорил Токмаков. — И каждый из вас в особинку хочет сожрать барана. Беднота!.. Понимаешь ли ты, что с нами будет, если мы ее не настропалим против большевиков?
— Ее застращать можно, — коротко бросил Сторожев.
— На время, — сказал Токмаков.
— На то время, которое нам понадобится, хотя бы, — вставил Антонов.
— Н-да! — Плужников провел рукой по реденьким пегим усам — как и все в штабе, кроме Антонова, он отпускал их по-казацки вниз. — Кто ж знает, милки, сколь много нам понадобится времени, — это раз. И далее выскажусь. Можно застращать сотню, тысячу, а как всех застращаешь? Их немало, голубчики, половина на селе.