— Это на два члена — три комитета? В лесочке в кружочке читать листочки? — Антонов издевательски хихикнул.
— Стой, парень! Нас в девяносто восьмом году на заводе было таких вот, что в лесочках в кружочках собирались, человек восемь. А в пятом году оказалось более двух сотен. Да люди-то какие? Разве тебе ровня? Мне вот, — Путиловец снял очки и протер стекла, — мне пятьдесят лет, а я на тридцать восьмом году грамоте выучился. Чуешь? Не сижу сычом, как ты, не тоскую по зорям, а учусь. Может быть, пригодится! Ты слушай, парень, что кругом делается! Во всех местах наш голос звенит — вот они и лесочки-листочки, вот и комитеты!
— Ну, твоими бы устами мед пить! — весело бросил Антонов. — Посмотрим, дедушка, чья возьмет!
…И вдруг грянуло! Дорога на родину — сплошные цветы, песни, кумач, восторженные лица людей.
В Тамбове на благотворительном вечере Антонов торговал кусками кандалов; жирные пальцы, унизанные перстнями, лезли в тугие бумажники, бросали сотенные. Антонов думал: «Дорвались и мы до жизни! Эх, теперь бы не зевнуть, самое времечко банк сорвать!»
Ходил в те дни Антонов гоголем, слава кружила голову, присматривался — кому бы продать свою удаль и молодечество. И те наверх лезут, и эти вроде не на запятках… Антонов отдал бы себя любому хозяину без оглядки, лишь бы хапнуть власти, лишь бы побольше почета!
«Вот, — думал он, — настрадались, натерпелись, отвоевали свое счастье!»
Он видел, как пошли в гору его приятели: одни в министры, другие в товарищи министров, третьи захватили местечки повидней, посытней, попочетней. У всех вчерашних однокашников порозовели щеки, ходить они стали не спеша, у некоторых появились животики, и разговаривать стали они по-иному: что ни слово — торжественность, победоносность, величавость.
Приятелям, которые еще не успели ухватить что-нибудь повидней, конечно, кланялись, но разговаривали с ними снисходительно. Все им некогда, недосуг, спешка, государственные заботы!
Иных и совсем не узнать: черт его знает, весь век в штатских числился, а тут френч сшил, галифе, сапожки, наган у пояса. Генерал? Полковник? Главный комиссар?
И в партийных газетах — одно ликование: «Мы, партия социалистов-революционеров», «Мы, верные рыцари революции», «Победоносное и свободное воинство русское», «свобода», «власть», «земля» и бесконечное «ура», «ура», «ура».
Антонов дрожал от этого грохота, блеска. Думалось: «Ого! Быть и мне комиссаром в губернии. А там и дальше махну — в Питер, командовать, быть на виду! И мы прогремим!»
Знал Антонов, что большевики, которых он считал ни к чему неспособными, гордо подняли голову, слышал, как рабочие Питера встретили Ленина, читал в своих газетах злобную ахинею о большевиках, опиравшихся на тех же самых пролетариев, которых не понимал, боялся, ненавидел — слишком быстро раскусили они его.
«Возьмут верх, — думалось ему, — крышка нам — и прости-прощай мои мечты!»
И вдруг действительно все мечты к чертовой матери: назначили Антонова в Тамбов начальником второго района милиции.
Насмешка, издевка! Говоруны на виду, говоруны у власти, в губернии и в Питере, а ты-де, серая скотинка, и в милиции хорош будешь. Вот так власть — воров лупить!..
Почти год сидел Антонов в милицейской части, подписывал, не глядя, протоколы, сжав зубы, бил жуликов, ходил на митинги и, усмехаясь, слушал речи о свободе и равенстве.
Сегодня начальник губернской милиции, член губернского комитета эсеров Булатов приказал явиться в этот дом на Тезиковской, а зачем — неизвестно. Целый час ждет Антонов начальство. В доме тихо, за окном — ветер и снег.
Монотонно, тоскливо тикают часы, гнетут тревожные мысли…
Ветер с силой ударил в ставню. Антонов вздрогнул и очнулся от раздумья. Часы пробили десять раз. Александр Степанович огляделся. Гостиная, где он сидел, скорее походила на музей из-за обилия фарфора, живописи, скульптуры и других произведений искусства, ценность которых не ускользнула даже от рассеянного внимания Антонова.
Потом два раза мелодично прозвучал звонок, запели двери, и Антонов услышал, как в прихожей, отряхиваясь и отфыркиваясь, раздевались люди. Через минуту вошел хозяин.
Худощавое, матово-желтое лицо его дышало покоем, глаза смотрели слишком пристально и настороженно, слишком красивые губы оттенялись белокурыми, тщательно подстриженными рыжеватыми усиками. Он был высок, строен, гибок и выглядел молодо, если бы не лысина, которую не могли скрыть редкие, до блеска прилизанные и зачесанные на косой пробор волосы.
Антонов подивился его одежде. И впрямь, хозяин выглядел так, словно только что вернулся с бала в Дворянском собрании. Щеголеватый, модный в те времена френч, ослепительной белизны сорочка с накрахмаленным стоячим воротничком, перстни на руках. Лишь бриджи, туго обтягивавшие ляжки, высокие коричневые сапоги с шнуровкой напереди давали знать, что обладатель нижней части наряда был не на балу, а скорее упражнялся в верховой езде.
Таков был хозяин дома, большой любитель лошадей, адвокат.
Он вошел в гостиную быстрым шагом, похлопывая по сапогам стеком с литым из серебра тяжелым набалдашником, распространяя аромат тончайшего одеколона, смешанного с запахом конского пота, приветливо кивнул головой Антонову и бархатистым голосом пропел:
— Извините, задержались. Сию минуту, сию минуту! — И скрылся за дверью.
Следом вошел начальник губернской милиций Булатов — широкоплечий здоровяк с веселым лицом, черный как цыган. Он шумно, по-братски поздоровался с Антоновым, потом обернулся к человеку, одетому в тонкую, синюю, ловко скроенную поддевку.
Тот скромно стоял у входа, едва не касаясь притолоки крупной, несколько удлиненной головой, покрытой серебрящейся щетиной. Лицо его, суровое и надменное, с жестокими, резкими чертами, словно было высечено из темного камня сильным и смелым резцом. Высокий, с медным отливом лоб, черные блестящие глаза, сидевшие в глубоких глазных пазухах и прикрытые густыми ресницами, изобличали в нем недюжинный ум, а дерзкий и вызывающий взгляд из-под лохматых смоляных бровей — смелость и решительность. Подбородок у него был тяжелый и свидетельствовал о наклонностях властных; сивые плотные усы росли по-казацки вниз, не закрывая сочных, моложавых губ, из-под которых виднелся ровный ряд кипенно-белых острых зубов.
— Ну, узнаете? — сказал, смеясь, Булатов, обращаясь то к Антонову, то к человеку, стоявшему в дверях.
— О господи, да это никак ты, Петр Иванович! — после минутного колебания обрадованно вскричал Антонов и, вскочив с-места, подошел с протянутыми руками к тому, кого назвал Петром Ивановичем.
— Он самый, Александр Степаныч, — басовитым голосом ответил Петр Иванович. — Оно и верно сказано: гора с горой не сходится, а человек… Поди, годов пятнадцать не видались… Слышал, на каторге побывал? А впрочем, в обличье перемен вроде и не примечаю. Только будто посурьезней стал. А то бывалыча-то все вприпрыжечку, вприпрыжечку, словно тебя бурями носило.
От этой характеристики, произнесенной тоном вполне дружеским, Антонов чуть-чуть поежился. Он не любил, когда ему напоминали о легкомысленной молодости. Однако, не приметив и тени насмешки, обнял Петра Ивановича, и они троекратно поцеловались. Потом Антонов отошел от него, оглядел с ног до головы и с добродушным смехом заметил:
— А ты, брат Сторожев, богатырем стал. Знал тебя поджарым парнем, волчонком эдаким, а теперь, поди-ка, сколько важности!
Сторожев понял, что «волчонок» подпущен в ответ на «припрыжечку» — так его называли в Двориках.
— Волчонок в волка вырос, — как бы нарочно наступая на самую больную мозоль Сторожева, с хохотком вставил Булатов.
С тех пор как Петр Иванович вышел в люди, его стали называть не волчонком, а волком; Сторожев всякий раз рычал, когда слышал за спиной прозвище, крепко-накрепко приставшее к нему. Он нахмурился.
— Петр Иванович с самого Февраля из начальства не выходит. Был у Керенского волостным комиссаром, в Учредилку его выбрали и теперь комиссаром волости ходит, — в том же добродушно-ироническом тоне продолжал Булатов. — Личность, Саша, во всем Тамбовском уезде известная, уважаемая, перед ним вся округа шапки ломает, учти.