Так в чем же она? Она — вопрос энергии и жизненной силы. Она — вопрос самого нашего отношения к жизни. Ох уж этот Адась, в школе он всё время пытался понять, в чем его ошибки и как их исправить; он хотел быть таким же набожным, как Здись, таким же практичным, как Юзек, таким же умным, как Хенрысь, таким же веселым, как Вацек… за что учителя его очень хвалили. А вот товарищи — не любили и с наслаждением поколачивали.
[2]
Понедельник
После шестнадцатичасовой вполне сносной автобусной поездки из Буэнос-Айреса (если бы только не танго, которыми надрывался репродуктор!) — зеленые холмы Салсипуэдес и я среди них с книгой Милоша под мышкой; книга называется «Порабощенный разум»[17]. Вчера весь день лило, сегодня завершаю чтение. А значит, так вам было суждено, такая уж наша судьба, такая дорога, старые мои знакомые, товарищи, друзья по «Земяньской» и по «Зодиаку»[18], что я здесь, а вы там, вот так все и определилось, так получилось. Милош гладко излагает историю банкротства литературы в Польше, и я еду на его книге через это кладбище плавно и без рывков, как третьего дня по асфальтовому шоссе.
Но страшна эта поездка! Меня не пугает, что tempora mutantur[19], меня пугает, что nos mutamur in illis[20]. Меня страшит не изменение условий жизни, падение государств, исчезновение городов и прочие гейзеры сюрпризов, так и бьющие из лона Истории, а то, что человек, которого я знал как Икса, вдруг стал Игреком, что он меняет свою личность, как пиджак, и начинает действовать, говорить, думать, чувствовать вопреки себе самому, — вот что наполняет меня страхом и ввергает в замешательство. Какое жуткое бесстыдство! Какая смешная кончина! Стать граммофоном, на который поставили пластинку с надписью «His master’s voice» — голос моего хозяина! Вот гротескная судьба этих писателей!
А писателей ли? Мы избавились бы от великого множества разочарований, если бы не называли «писателем» всякого, кто умеет «писать»… Знавал я таких «писателей» — это были люди в большинстве своем не слишком интеллигентны, с довольно узкими кругозором, которые, насколько я помню, так никем и не стали… вследствие чего им сегодня даже не от чего отказываться. Эти трупы при их жизни характеризовала такая особенность: им легко удавалось имитировать наличие морали и идеологии и срывать таким образом похвалы критиков и значительной части читателей. Я и пяти минут не верил в католицизм Ежи Анджеевского, а после прочтения нескольких страниц его романа в кафе «Зодиак» поприветствовал его мученическое и одухотворенное лицо столь двузначной миной, что обиженный автор немедленно порвал со мною все отношения.
Но и католицизм, и муки, и книга были приняты возгласами «осанна» тех наивных, которые разогретую строганину принимают за кровавый бифштекс из вырезки. Запойный национализм Галчиньского, в прочем действительно талантливого человека, стоил того же, что и интеллектуализмы Важиков или идеология группы «Просто-з-мосту»[21]. В варшавских кафе, как и в кафе всего мира, тогда витала потребность в «идее и вере», в соответствии с чем писатели с пятницы на субботу начинали верить в то или другое. Что касается меня, я всегда считал это ребячеством и даже делал вид, что меня это забавляет, однако в глубине души меня охватывал страх перед лицом этой увертюры к более позднему Великому Маскараду. Самое главное, что все это было дешевкой, и не меньшей дешевкой в большинстве случаев были слащавая человечность различных дамочек, поэтичность Тувима и группы «Скамандр»[22], находки авангарда, эстетическо-философские безумства Пейперов, Браунов и другие проявления литературной жизни.
Дух рождался из имитации духа, и писатель должен был притворяться писателем, чтобы в конце концов стать писателем. Довоенная литература в Польше была, за малым исключением, неплохой имитацией литературы, вот и все. Эти люди знали, каким должен быть великий писатель — «настоящим» — «глубоким» — «конструктивным», — а потому они изо всех сил старались соответствовать этим положениям, но все дело им портило сознание того, что отнюдь не их собственные «глубина» и «возвышенность» толкают их к писательству, а совсем наоборот — они культивируют в себе эти глубины ради того, чтобы сделаться писателями. Вот так и происходил этот тонкий шантаж ценностями, и уже было неизвестно, не провозглашает ли кто приниженности, дабы возвыситься и вырваться вперед, не провозглашает ли кто банкротства культуры и литературы лишь для того, чтобы войти в число хороших литераторов. И чем большим среди этих опутанных собственными противоречиями существ был голод на настоящие и чистые ценности, тем отчаяннее становилось чувство необоримой и отовсюду лезущей пошлости. Ох уж эта выдуманная интеллигентность, взвинченность, притянутая за уши утонченность, эти душевные муки — и все ради читателя! Существовало одно лишь средство, чтобы выбраться из этого ада: показать действительность, обнажить весь ее механизм и чистосердечно признать верховенство человеческого над божественным, — однако именно этого не просто боялась наша литература, на это ни за что не соглашались литераторы — хотя одно лишь такое признание могло вооружить их новой правдой и искренностью. Вот причина, в силу которой довоенная польская литература все больше и больше становилась подражательством. А простодушный народ, принимавший ее всерьез, очень удивлялся, наблюдая, как его «ведущие писатели», припертые историческим моментом к стенке, начали менять кожу, как они быстро приобщились к новой вере и заплясали под новую дудку. Писатели! Но в том-то все и дело, что это все были такие писатели, которые ни за что не хотели перестать быть писателями, они были готовы на самые героические жертвы, лишь бы только удержаться в своем писательстве.
Я вовсе не утверждаю, что если бы на меня стали давить те же самые силы, какие давили на них, то я не совершил бы того же самого ляпа, более того: считаю такой исход весьма правдоподобным, — однако при этом я не свалял бы дурака, как это сделали они, ибо по отношению к себе я был более искренним и не изрыгал абсолютные ценности так обильно. Тогда, в оживленных и шумных варшавских кафе, во мне зрело предчувствие приближающегося дня конфронтации, выявления и обнажения позиций, в результате чего я на всякий случай призывал избегать славословия. Однако не все было банкротством в этом банкротстве, и сегодня в книге Милоша я склонен выискивать скорее то новое, что давало возможность развития, нежели признаки окончательной катастрофы. А интересует меня вот что: насколько этот мрачный опыт может гарантировать писателям Востока превосходство над их западными коллегами.
Ясно, что в своем упадке они оказываются каким-то странным образом выше Запада, и Милош не раз подчеркивал те своеобразные силу и ум, которые способна обеспечить школа фальши, террора и систематического искажения. Но и сам Милош представляет собой иллюстрацию этого своеобразного развития, поскольку его спокойное, ровное слово, которое с таким убийственным спокойствием проникает в то, что оно описывает, имеет привкус определенной специфической зрелости, несколько отличающейся от той, которая расцветает на Западе. Я бы сказал, что в своей книге Милош сражается на два фронта: у него речь идет не только о том, чтобы во имя западной культуры осудить Восток, но также и о том, чтобы навязать Западу собственное, привнесенное извне личное переживание и свое новое знание о мире. И этот вот поединок, который практически в одиночку ведет современный польский писатель с Западом, где суть игры состоит в том, чтобы показать собственную ценность, силу, индивидуальность, для меня представляет больший интерес, чем анализ проблем коммунизма, поскольку каким бы глубоким ни был анализ, ничего нового он дать уже не сможет.
17
«Zniewolony umysł» (1951) — попытка показать на примере четырех писателей (Е. Анджеевского, Т. Боровского, Е. Путрамента и К. И. Галчиньского) механизмы, заставляющие творца отказываться от истины и служить марксистской идеологии.
18
«Земяньска», «Зодиак» — популярные кафе довоенной Варшавы, места встреч творческой интеллигенции.
19
Времена меняются (лат.).
20
Мы меняемся в них (лат.).
21
«Prosto z mostu» — литературный еженедельник, издававшийся в Варшаве (1935–1939), конкурировавший с «Ведомостями» (см. примечание 6)
22
Поэтическое объединение, образовавшееся в 1919 году и просуществовавшее до конца 1930-х годов. В него входили Ю. Тувим, Я. Лехонь, А. Слонимский, К. Вежиньский, Я. Ивашкевич. Тематикой и поэтическим языком группа стремилась связать поэзию с повседневностью и тем самым охватить многообразие проявлений жизни.