Обычно его речь — протяжное рычание, которое настолько же царапает слух, насколько мелодична речь его дружка. Китаеза говорит «fuck» так часто, однообразно вставляя после каждого второго слова, и с таким придыханием произносит «f», что его губы округлились в изгиб, скалясь, как эфы скрипки. Моряк и Китаеза, двое неукротимых, зачаровывают меня своей непохожестью: потому что, мне кажется, я боюсь жизнерадостности больше, чем чего-либо в этом мире. Моя меланхоличность приближает меня скорее к серьезному, совестливому капралу, которого все недолюбливают за негибкость и за то, что он мало сквернословит. Но он стар, а годы, повторяясь один за другим, высасывают веселье из всякого, у кого много забот.
7. Новая кожа
Ходили слухи, что сегодня мы получим наше снаряжение. После завтрака мы, волнуясь, бродили вокруг, надеясь потерять вместе со старыми костюмами постоянное напоминание, что мы были штатскими: и избежать презрения, которое читаем мы сейчас в глазах тех, кто в форме.
Наконец слухи оказываются верными. В четыре часа мы маршируем на склад и там становимся напротив кучи одежды, которую швыряют в нас шесть потных кладовщиков, в то время как квартирмейстер, вытянувшись за стойкой, зачитывает список. Только все в этом списке поставлено с ног на голову: носки, пары, три… и тому подобное… так что никто не может узнать, что есть что.
Мы взваливали на плечи вещмешки, перекидывали через одно плечо кители и брюки (увы, хаки!), а через другое — голубую форму, цель наших стремлений, и нас, измученных, погнали на обувной склад, где мы перемерили столько обуви, сколько могли выхватить из сотен ботинок, лежащих на полу. Наконец у каждого было по две пары, примерно по ноге, но тяжелые, как баржи, и жесткие, будто чугунные. Сапожник связывал их шнурками, перекинув нам через шею, и теперь мы ковыляли к портным, которые взялись за нас, чтобы отметить мелом, где надо ушить голубые кители. Нагруженные всей остальной многочисленной амуницией, мы направили путь обратно к бараку.
«Живо! — крикнул капрал Эбнер. — Надевайте хаки: конечно, впору, хаки всегда впору, если не сваливается. Всем избавиться от гражданского тряпья до обеда». Сразу же в принимающей казарме все превратились в старьевщиков. Наш барак наполнился старшими летчиками, которые щупали, смотрели, хвалили, поносили, торговались. Несколько оптимистов отправили свои костюмы домой, чтобы надевать на побывку, но большинству из нас кажется, что дом отделен от нас долгими годами, да и побывка — дело неверное. «Обмотки, — настаивал капрал, — в рабочие часы все должны быть в обмотках». Чуть не плача, мы надевали грубые брюки до колен и оборачивали ногу от ботинка тускло-коричневой обмоткой, пока она не охватывала край брюк над икрой. Потом мы тянули вниз край штанины над замотанной, будто отечной, ногой, чтобы скрыть место соединения. Скрывалось не только место соединения, скрывалась реальность наших ног; было жарко, туго и безобразно, как сбруя, которую носит пехота. Когда мы закончили одеваться, то лишились дара речи, увидев свою неопрятность. Исчез барак, полный нормальных людей, и теперь его заполняли варварского вида тускло-коричневые солдаты.
«Стройся», — это капрал, медленно, почти неохотно. Что еще нас ждет? Мы в беспорядке протопали мимо мясника и портного, и останавливаемся перед дверью парикмахерской. «Первые двое», — и они входят. Торопливый парикмахер, поглядывая на часы, сколько осталось до обеда, проходит ножницами вдоль наших голов. Три взмаха ножниц рвут клочьями волосы на макушке, чтобы они подходили к выщипанной «лесенке» на затылке. «Еще два», — орет помощник парикмахера, рекрут на работах. Сорок минут до сигнала на обед. Успеет? Легко. Оказавшись снова в укрытии барака, мы безмолвно осматривали неприглядную щетину на наших бледных черепах; и это несколько примирило нас с заточением на сборном пункте. Не слишком заманчиво быть посмешищем на улицах.
Хаки здесь — арестантская одежда, часовые у ворот не выпускают тех, кто носит ее. Так что мы заключенные, пока портные не закончат подгонять голубую форму. За нашу короткую жизнь только немногие бывали под замком, и само это ощущение побуждает биться крыльями об решетку. Один сорвиголова затемно проскользнул к портным и принес весточку, что полтинник ускорит дело, и даже шиллинг кое-чем поможет: иначе портные так заняты, что может пройти две недели, пока они справятся. Две недели! Мы здесь уже три дня, и они кажутся вечностью.
День проходит в первых попытках складывать наше снаряжение так, как указывает капрал, чистить дочерна упрямо коричневые ботинки и намазывать коричневую глину (бланко) на снаряжение, которым, в строевом порядке, летчик навьючен, дабы отбить охоту к перемене мест; он не может идти, не таща все свое с собой на спине, как улитка. Из каждого задания мы устраивали кавардак; и в отчаянии спрашивали себя, что случится, если наша команда появится на плацу в таком дилетантском виде. «На плацу! — презрительно хмыкает капрал Эбнер, как будто плац — привилегия небожителей. — Вам сегодня на работы».
8. Офицерская столовая
Шесть часов вечера застают нас, взволнованных, перед первым походом в форме — новые ботинки, фуражки и все такое. Чем опытнее летчик, тем небрежнее у него может выглядеть ободок фуражки. Наши необученные ноги в скрежещущих бриджах и массивных обмотках цепляются друг за друга, как маленькие слонята. Тусклые комбинезоны, которые еще больше деформируют наши очертания — прямо из тюков и все измяты. Вместе с нашей цивильной одеждой исчезли и цивильные манеры сержантов. Указующая трость капитана Лоутона пала, не слишком легко, мне на плечо. «Ты, ты и ты, — отметил он. — В офицерскую столовую. Бегом марш!» Мы развернулись, и дежурный капрал провел нас, как ученых медведей, в дверь, откуда исходил слабый свет.
Наш поводырь вошел, оглянулся и поманил нас внутрь. Перед кухонной плитой стоял денщик в одной рубашке, ирландец, рыжий и здоровый, надевая брюки, чтобы выйти на улицу. Одна нога была заброшена на стул, и он стирал мокрой тряпкой пятно с изношенной до ниток ткани на своем мощном бедре. «Двое туда, — невнятно кинул он, показывая на главную кухню. — А вы двое, мыть посуду». Но опрятный гений буфетной отмахнулся от нас. «На работах? Да пошли они…» — сказал он.
«Жирное, сволочь», — проворчал Рыжий, царапая пятно: потом открыл дверь во двор, откуда шел свет в три огромных окна в коридоре. Их рамы были запачканы следами старого «морозного узора». «Отчистить». Из чулана появились куски кожи, тряпки для пыли, стул без спинки, чтобы вставать на него. Пятна краски были похожи на рыбий клей, и оттереть их можно было только поодиночке, ножом. Рыжий часто проходил мимо, подбодряя нас в этих бесплодных усилиях своим гоготом.
В коридоре у меня за спиной стоял телефон-автомат. Каждый раз, когда раздавался звонок, денщик выходил к нему. Звонили в основном его приятели. Мы слышали обрывки разговоров о «Блэкпуле», о перспективах «Шпор», о «Сандерленде» или о побеждающих лошадях в более старом, но менее ценимом виде спорта. Через двустворчатые двери возникали головы офицеров, чаще — голоса офицеров. Шерри и биттер, джин и биттер, мартини, вермут с джином, вермут. «Три виски с содовой, живо», — а это что за знакомый хриплый голос? Офицер, который проводил у меня профессиональные испытания. Бармен наливал бокалы до краев и сновал взад-вперед. Проходя мимо телефонной будки, он быстро тянулся длинной рукой, нагруженной пивом, в ее глубину.
Мы закончили с окнами: но работы должны были длиться до девяти. «Давайте сюда», — позвал Рыжий с набитым ртом, и мы вернулись в буфетную. Стол, накрытый доской (на прочных дубовых ногах) был застелен листами «Стар» с пятнами жира. Бегство греческой армии в заголовках сталкивалось со смертью герцогини Олбени. Повар извлек видавшее виды блюдо с маслом, остатки джема и хлеб — то, что уцелело от перерыва на чай в столовой. «Лопайте». Мы набросились на еду, как волки. Пришли еще два денщика с наваленными до краев тарелками холодного бекона и картофельного салата. Рыжий поливал свою долю уксусом. Они с шумом подцепляли все это лезвием ножа — тонкое искусство. Мы смотрели, как еда исчезает. Принесли три стакана пива и старую колоду карт. Они сняли колоду и начали играть на выпивку. Телефонист присоединился к ним. Снова они сняли колоду. «Проиграл, мать твою», — проворчал он и вышел, но вернулся сияющим. «Бар-то закрыт на хрен». Смех. Рыжий громко рыгнул, пытаясь рукой унять расходившееся брюхо.