Каждый, кто оделся, краснея, приставал к своей полусекции (таким румяным, по контрасту с высоким воротником и натянутым на глаза козырьком фуражки, становилось знакомое лицо), спрашивая: «Как мой китель? А фуражка, брюки, обмотки — все как положено?» Капрал Эбнер, которого все замучили, поднялся, потянулся за фуражкой и медленно прошел в двери, с улыбкой и с важным видом. Группы людей роились вокруг общих зеркал в каждом конце казармы, наслаждаясь тем, как сидит грудь и карманы. Прошел почти час, пока последний просочился на вольный воздух и оставил в моем распоряжении казарму и зеркала.

Эти одежды слишком тугие. На каждом шагу они охватывают нас в дюжине мест и напоминают нам о нашем теле. Грубое трение ткани возбуждающе шлифует нашу кожу, и сигналит о том, что мы состоим из плоти, при сгибании каждой мышцы или сухожилия. Они провоцируют сладострастие, настолько выдавая нас. Летчики не могут идти расхлябанно, как штатские, не осознавая того, что они облечены в плоть. Им предписана их осанка, положение головы, туловища, ног, рук, кистей, трости.

Будь проклята эта трость! Это палка из черного тростника с серебряным набалдашником. С таким же успехом можно идти по улице, неся на руках куклу. Согласно приказу, мы должны ее держать в правой руке, между большим и указательным пальцем, по центру тяжести, ободком вперед, пальцы легко и свободно скользят по ней, пока мы идем, чтобы трость всегда оставалась параллельной земле, когда рука движется вперед-назад, на высоте ремня спереди и сзади при каждом шаге, локоть не сгибать, рука идет назад, когда нога идет вперед. Вот и попробуйте сами! И помните, что горе нам, если мы отступим от этих правил. Любой сержант или офицер, будь он в форме или в штатском, если увидит непорядок, обязан записать наши фамилии. То, что порядочные люди игнорируют эту обязанность, вредит дисциплине, а нам помогает не очень: ведь на каждой станции ВВС есть свои изгои, военная полиция, которым предписано докладывать о подобных мелочных проступках.

14. Выходной

Редкая привилегия — половинный день — заставляет меня волноваться, как бы не упустить какой-нибудь клочок из его удовольствия. Я снова забрел в парк, чтобы почувствовать его увядающую красоту: но это чувство было уже не таким острым. Мое теперешнее родство с обитателями в форме склонило мой глаз извлекать более длительное удовольствие из группы парней в голубом, которые лежали, растянувшись, и играли на траве, чем даже из зелени дикой травы. Я приглядывался, такие ли очертания у их брюк, как у наших: и мое настороженное ухо находило их радостную брань более подходящей, чем щебет птиц.

Подошло время чая, и я пропустил его, упиваясь тем, что заставляю трубу звучать для меня понапрасну. Паек у нас обильный, трудовой, неаппетитный из-за одинаковости вида и вкуса. Поэтому меня захватила тоска по неофициальной пище. В моем кармане лежал недельный заработок. Пойду в столовую и буду наслаждаться.

Дни уже стали такими короткими, что зажгли огни: и длинная стена окон столовой в сумерках была великолепной. В небольшом пьяном баре была дюжина летчиков, с комфортом выпивающих. Только дюжина. ВВС вне службы жаждут еды, а не выпивки.

Я вошел в трезвый бар и протолкался через его тонкую дверь, где свободно висящая задвижка щелкнула позади меня дважды или трижды с нервной поспешностью нерешительности. Огромная комната освещена была неярко. За стойкой, протянувшейся вдоль ближней стороны, стоял ряд девушек в форме, из обслуги. Вдоль дальней стороны тянулся ряд бильярдных столов, на зеленом сукне которого стояли конусы желтого света от затененных шаровидных ламп, нависающих над ними. Люди в тусклой одежде беспокойно двигались вокруг каждого стола под щелканье шаров. Когда они наклонялись вперед, чтобы играть, их пуговицы светились, и сияние ламп выхватывало их белые лица, как множество масок на фоне затененных стен. Из полумрака смутно доносился резкий стук подкованных форменных ботинок по линолеуму или свистящий шорох резиновых гимнастических тапочек. Эти звуки да звяканье толстых чашек о толстые блюдца вбрасывались, как кастаньеты, в общий фон приглушенной беседы.

Я занял место в очереди у стойки: люди то входили, то выходили, и их лица, несмотря на общую похожесть летчиков (профессиональная метка, общая даже здесь, вне службы, в их собственном доме, когда никто их не фиксирует) светились новой живостью, подвижностью глаз и заинтересованностью в текущих делах: эти дела касались в основном пищи. Чай и булочки, сосиски и пюре. Они что, всегда способны есть?

Я, во всяком случае, могу. Девушка в голубом комбинезоне передала мне наполненную тарелку с улыбкой и веселым словом, которое было мимолетной обыденностью для этих загруженных работой подавальщиц. Пища была дешевая и самая простая: но не хуже, чем та, к которой привыкли мы в жизни. Притягательна сама возможность выбирать. На службе атрофируется способность что-то делать добровольно, и только здесь мы покупаем, платя из своего кармана, то, что «столовка» дает нам даром. Но ведь жидкий чай вкуснее из чашки, чем из кружки… и так далее.

Для меня это место сулило еще и такую редкость, как обособленный стол; один из той колонии столов на четверых, которые были размещены в шахматном порядке на середине комнаты. Хлопчатобумажные скатерти на них были заляпаны следами пищи, усыпаны старыми крошками и загромождены использованными тарелками и чашками моих предшественников. Неважно: по крайней мере, половина из них были свободны. Я расчистил место для своей ноши и сел, чтобы вкусить уединение после двух недель в толпе. Отчасти я предпринял это усилие для того, чтобы вернуться в тот мир, из которого долгие одинокие размышления устранили меня: как раз сейчас я проходил первое, самое трудное упражнение в этом: короткий промежуток мечтательной тишины был облегчением, но не избавлением.

По стенам висели раскрашенные фотографии короля Георга, Тренчарда, Битти, Хейга[7], каких-то деревенских девушек, миноносца на полном ходу. Там даже было мое небольшое фото, позже ловко препровожденное в вечно открытую печь. С окруженных мраком ферм высокой крыши беспокойно хлопали и другие пыльные реликвии военного времени: хлопчатобумажные флаги недавних союзников. За спиной у меня заиграло пианино. Оно запиналось на некоторых нотах, и, когда я напряженно прислушивался, пытаясь определить моим несовершенным слухом, на каких именно, пришлось снова очнуться, когда я еще толком не забылся. В этом отношении ключевой нотой в пределах слышимости было беспокойство. Десять минут я медленно прогуливался взад-вперед по нему, как другие, тоже, как и они, не зная, куда себя девать.

Кто-то временно справлялся с этим чувством, заводя танцы на клочке пространства у пианино: танцевали под все, что играл кто-то, одетый в голубое. Он не был мастером, и струны пианино давно разладились от слишком сильных ударов. Правда, что-то есть печальное в зрелище двадцати пар мужчин, кружащихся рядом? Теперь они, большинство из них, будут лишены женщин на семь лет. Лица их были мрачными. Для них танцы были церемонией; и эта замкнутая танцплощадка отвечала их вкусу. Они веселились, когда сталкивались — но с такой солидностью. Не было общего смеха ни там, ни где-нибудь еще в зале: никто не повышал голос в этих приливах и отливах: только вежливость друг к другу и ответная вежливость к быстроглазым подавальщицам. Мы весь день получаем грубую речь от сержантов и капралов: и то, что мы пока еще страдаем от этого, побуждает нас с радостью продлевать публичную вежливость самим, когда это разрешено.

Ночь обращалась в туман: и наш барак был еще пустым. Такое раннее возвращение не в правилах выходного дня. Но барак был теперь для меня дружественным, знакомым местом, а моя кровать — домом. Там тишина, которая избегала меня в столовой, ждала или возвращалась, пока я лежал, со стыдом вспоминая, каким ужасом встречал тот я же час в первую ночь на сборном пункте, когда так страшился того, что другие могли со мной сделать. Застенчивость среди людей была теперь раз и навсегда пройдена, всего после четырнадцати дней; долгих дней: но моя душа, которой вечно требуется какой-нибудь страх, чтобы приправить свое существование, задавалась вопросом, что же сделают целых семь лет служения с опрометчивым своеволием, которое до настоящего времени служило опорой моим ценностям. Вопрос принял оттенок жалости к себе, и слезы мои тихо капали, в тишине белых стен, под минорный аккомпанемент оркестра из кино, который, проходя через два здания и сто ярдов воздуха, был едва слышен. Видимо, должен был начаться дождь. В сигнале трубы была почти прозрачная красота.

вернуться

7

Хью Монтегью Тренчард ((1873–1956) — маршал авиации, стоявший у истоков британских ВВС. Дуглас Хейг (1861–1928) — фельдмаршал, командующий Британским экспедиционным корпусом в 1 мировой войне. Командовал битвой при Сомме и третьей битвой при Ипре. Дэвид Битти (1871–1938) — адмирал Королевского Флота Британии, командовал флотилией во время 1 мировой войны.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: