— Товарищи моряки! Сегодня матросу Василию Богатыреву исполнилось двадцать лет. Разрешите от вашего имени поздравить его и пожелать доброго здоровья, успехов в жизни, в службе.
И замполит жмет мне руку. Я понимаю, что мне надо что-то ответить, сказать хотя бы несколько слов, но не могу говорить. Стою и судорожно глотаю воздух.
Командир приказывает подвсплыть на глубину двадцать метров. Я догадываюсь, что это в честь моего двадцатилетия. Сейчас обо мне вспоминают во всех отсеках. Я служу на лодке всего четыре месяца; наверное, ничего еще не сделал такого, о чем можно было бы вспомнить, но все-таки они думают обо мне. И очень хочется, чтобы думали хорошее.
Командир пригласил:
— А теперь прошу к столу.
Он, как гостя, пропускает меня вперед. Мы входим в кают-компанию. Меня усаживают за столом на то место, где обычно сидит старпом. Это, наверное, очень большая честь, и мне надо гордиться, но я не знаю, куда девать свои руки.
Варосян протягивает мне большой поднос и улыбается, обнажая все свои тридцать два ровных, как фортепьянные клавиши, зуба. Я встаю, принимаю поднос и не знаю, что делать дальше. Я смотрю на поднос. На нем рядами лежат нанизанные на деревянные палочки шашлыки. Неужели это все мне? Для чего-то начинаю считать палочки. Наконец догадываюсь, что одному мне всего не осилить, и ставлю поднос на середину стола.
Все ждут, когда я начну есть. Я протягиваю руку и осторожно беру одну из палочек. Вслед за мной приступают к еде и остальные. Командир расспрашивает меня о детдомовской жизни. Отвечаю односложно, мне как-то неловко разговаривать с командиром сидя, все время подмывает встать.
Напротив стоит Варосян и смотрит на меня с уважением и готовностью. На полусогнутой руке у него перекинута салфетка, она еще больше подчеркивает готовность Варосяна немедленно откликнуться на любое требование.
Инженер-капитан-лейтенант Васильев заводит с Варосяном разговор:
— Если вы и впредь будете кормить нас такими огнедышащими блюдами, мне придется вдвое увеличить запасы пресной воды.
Круглое лоснящееся лицо Варосяна сияет от удовольствия. Он понимает, что механик не просто шутит, а иносказательно хвалит его за кулинарные способности.
— Иначе у бачков с питьевой водой круглосуточно будет стоять очередь, — продолжает Васильев, — и лодка из боевого корабля превратится в толкучку, в базар. Что тогда будете делать?
Варосян задумывается. Потом вскидывает голову и, сверкнув озорным взглядом, бодро докладывает:
— А я тогда, товарищ капитан-лейтенант, на этом базаре лавровым листом торговать буду!
Стол вздрагивает от дружного хохота. Мне нравится находчивость кока, я тоже смеюсь.
Когда возвращаюсь в центральный пост, Сема сует мне лист бумаги. Разворачиваю его. Так и есть — стихи. Называются они «Служил на подлодке матрос». Под заголовком, чуть сбоку выведено: «Посвящается моему другу Васе Богатыреву». Смотрю на Сему. Вижу, как он краснеет. Начинаю читать. Стихотворение мне нравится.
Однако дочитать до конца не успеваю. Акустик докладывает:
— Цель, правый борт — двадцать…
И тотчас же по отсекам рассыпается сигнал тревоги.
— Боевая тревога! Торпедная атака!
Я чувствую, как во мне опять все напрягается. Но руки спокойны. Это — главное. Сейчас я должен вести лодку как по лезвию ножа, особенно на боевом курсе. Слух привычно отметает все посторонние звуки и ловит только чуть хрипловатый голос командира:
— Пли!
Лодка вздрагивает. Я отворачиваю на курс отхода. Становится тихо, слышу даже, как стучит собственное сердце. Я знаю, почему оно так стучит. Ведь ему сегодня тоже двадцать лет, и оно, наверное, тоже очень хочет, чтобы торпеды прошли точно под целью.
Начинает стучать в висках. Пульс отстукивает время. Минуты или секунды? Мне кажется — часы.
— Торпеды прошли под целью! — кричит акустик.
Я оглядываюсь, вижу его сияющую физиономию, и мне хочется его расцеловать. Смотрю на главного старшину Проценко, на лейтенанта Мельникова, ловлю добрый блеск усталых глаз командира лодки, и мне кажется, что всех этих людей я знаю очень-очень давно. Я не вижу тех, кто находится сейчас в других отсеках, но уверен, что и они сейчас ликуют. Может быть, они не знают, что во время атаки на руле стоял я, забыли о том, что у меня сегодня день рождения. Но мне ничуть не обидно. Честное слово!
ДРУЗЬЯ
Раздетые по пояс и разморенные солнцем, мы после обеда сидим на палубе и только изредка лениво перебрасываемся замечаниями да прислушиваемся к разговору двух друзей — матросов Михаила Топоркова и Керима Сатырбаева.
Вчера на политзанятиях обычно отмалчивавшийся Керим, чувствительно подталкиваемый в бок кулаком Топоркова, поднял руку. Но, выйдя к карте, он смущенно потоптался около нее, безнадежно махнул рукой и, метнув на Топоркова свирепый взгляд, сконфуженно побрел на свое место. После занятий он подошел к старшине и попросил вычеркнуть свою фамилию из списков увольняющихся в город. Топорков, не упускавший случая побывать на берегу, на этот раз тоже не пошел в увольнение — то ли потому, что чувствовал и свою вину, то ли просто из солидарности. Сейчас он укоризненно вздыхал:
— Как же так, Керим, а? Ведь и готовились вместе, знаю, что можешь, а ты… сдрейфил. Малодушие, да и только. Неужели ты так ничего и не знаешь про семилетку?
— Э, друг, не так говоришь. Веришь, сердце понимает, а язык сказать не умеет!
— Сердце — оно, конечно, штука важная. Можно сказать, самая важная деталь в человеке. Ну, а язык-то тебе для чего дан?
Керим сердится. В его круглых, маленьких и острых глазах вспыхивают огоньки, на лице выступают крупные капли пота.
— Язык! Разный язык бывает. Умный язык бывает — сам песни складывает. Лист на ветру тоже говорит. Не свое говорит, а что ему ветер подскажет. Это — глупый язык.
— Эх ты, пустыня каракумская! Скажет тоже! Да слышал ли ты, как лес разговаривает? Там, брат, каждый листок свое тебе шепчет. Бывало, заберешься в самую гущу леса, сядешь под березу и слушаешь, слушаешь. Листочки шепчут и шепчут, а думы так и цепляются одна за другую. Хорошо!
Топорков поворачивается на бок и задумчиво глядит вдаль, вспоминая родные леса. Керим тоже смотрит на море и тоже, наверное, вспоминает.
Хорошей дружбе всегда радуешься и немного завидуешь. Без нее жизнь пуста и неуютна, как сидящее на мели судно, покинутое командой и обросшее ракушками. И, пожалуй, никто не умеет ценить дружбу так, как моряки.
Когда недоверчивый и вспыльчивый Сатырбаев пришел на катер, никто не предполагал, что он может завоевать расположение именно Топоркова — первого на катере балагура и насмешника, острого, а подчас и ядовитого на язык. Топорков обставлял шутки тонко, с расчетом на внезапность, и, если они удавались, сам хохотал долго и заразительно. Оплошавший вначале обычно обижался, но уже через минуту добродушно смеялся над промахом другого. Керим так не умел. Попав «на удочку», он злился, уходил куда-нибудь и долго ни с кем не разговаривал.
Старшина, заметивший это, сделал Топоркову внушение:
— Зря вы обижаете человека. Худого он вам ничего не сделал. От коллектива отпугнете матроса. Не понимает он шуток, ну и оставьте его. Вы бы лучше помогли ему, например, в политической учебе.
Топорков обещал, но пока обдумывал, как лучше подойти к матросу — предложить помощь, не ущемляя его гордого самолюбия.
Вскоре после разговора со старшиной Топорков сидел в моторном отсеке, перебирал карбюратор и не заметил, как в отсек спустился Сатырбаев. Он долго молча наблюдал за мотористом. Но вот Топорков увидел молодого комендора:
— Тебе чего?
— Сюда пришел. Первый смеешься — первый учить будешь.
— А… Ну, коли обидел, извини. Учить мне, конечно, нечему тебя, а вот помочь — пожалуйста. Чем богаты, тем и рады. Давай присаживайся, посидим рядком да поговорим ладком. Обсудим.