Злится государь в Кремле. По справедливости бы — пытать чернеца, да предать смерти. Но тогда точно уж поклоняться начнут, как великомученику… С глаз долой — из Москвы, в тверской Отроч монастырь, там пусть сидит. Глядишь, одумается…
…Голос игумена разогнал неприятные воспоминания.
— Бог силу человеку придает и хранит его. А все другое — если прибавит, так платить придется такой ценой, что в убытке останешься. Весело вино, да тяжело похмелье.
Иван желчно усмехнулся:
— Складно говоришь, старик. Потому и рыщу волком по вашим обителям — свое забрать желаю. Похмелья бояться — на пиру не веселиться. Это вам, монастырским, мирское без надобности. А сила у нас какая хочешь найдется! Все заберем! Омелька! — крикнул царь, перекрывая шум на дворе.
Великан вздрогнул. Беспокойно повертел по сторонам перепачканным кровью лицом, забегал глазами. Подался телом вперед, прислонив огромную ладонь к уху.
По двору пролетели выкрики:
— Тихо!
— Государь зовет!
— Омельянушка, глянь-ка на царя!
— Да поворотись же ты, орясина!
Опричник-богатырь недоверчиво обернулся. Заметил на ступенях храма Ивана со свитой и вздрогнул.
— Ишь… — пробормотал недоуменно и потряс головой, болтая красными соплями.
Царь засмеялся:
— Эка ж ты животина! А ну-ка, покажи нам силу настоящую! Тащи сюда «благовестника»!
Взгляды столпившихся на дворе устремились на гладкий темный колокольный бок, видневшийся из-под рухнувшей звонницкой кровли.
Зашелестели голоса:
— Это ж скольки в нем?..
— Сороковник пудов, не меньше…
— Да еще язык в придачу…
— Тут десяток человек нужен, по четыре пуда раскидать на кажного, тогда утащут!..
Васька Грязной воспрял духом, глянул с вызовом на Тимофея:
— Ставь обратно рубль! Надорвет пуп Омельянка!
— А проиграю если? — в сомненье прищурился Багаев и взвесил в руке грязновский кишень.
— Так что ж! — разгорячился Грязной. — Отдашь тогда мое! Не все коту масленица!
Под общий смех, пока Омельян возился с обломками звонницы, раскидывая деревяшки, спорщики ударили по рукам.
— Не волоком чтоб, а от земли поднял! — уточнил Василий, нервно покусывая кончик усов.
— Это само собой, — согласился Тимофей, посмеиваясь.
— И пронес чтобы шагов десять, не меньше! — добавил Грязной на всякий случай, видя, с какой легкостью дурачок ворочает бревна.
Багаев, потешаясь, закивал:
— Ты еще попроси, чтоб колокол в одной руке держал, а другой за язык дергал, да псалмы распевал!
Вытянув из-за пояса топор, Тимофей подошел к согнувшемуся Омельяну. Неловкими пальцами тот пытался поддеть широкие кожаные ремни, крепившие колокол к толстой балке.
— Дозволь, Омельянушка, подсобить!
Багаев наклонился и несколькими сильными ударами перерубил привязь. Зачерпнул пригоршню снега, растер ее по лицу великана.
— Дай-ка умою тебя… к царю ведь пойдешь…
Омельян скосил глаза к церкви.
— Ишь…
Тимофей кивнул:
— Вот тебе и «ишь». Не посрами! Дотащишь — я тебе куль пряников поднесу. Любишь ведь прянички-то?
Толстые губы Омельяна зашевелились в бороде, с трудом вышлепывая слова:
— Пянички… нимоловые…
Багаев хлопнул его по плечу:
— Будут тебе лимоновые! Какие пожелаешь. Только не подведи, родимый!
Улыбающийся Омельян, не обращая больше внимания на Тимофея, сунул пальцы обеих рук в колокольное ухо. Широко расставил могучие ноги. Топнул каблуками, вбивая их в промерзшую землю. Закинул голову и потянул широкими ноздрями воздух. Напрягся всем телом. Разом вздулись жилы на его руках и шее. Побагровело лицо, и закатились глаза. Взревев дико, страшно, Омельян распрямился во весь немалый рост, не выпуская колокола из рук. Металл врезался, утонул краями в мгновенно побелевших пальцах.
Толпа ахнула и заулюлюкала, засвистела.
Царь пристукнул посохом, смеясь и горделиво поглядывая на игумена.
Тот стоял с отрешенным видом, едва заметно шевеля посеревшими губами.
— С такими молодцами горы сверну! — подмигнул Иван старику. — А уж у вас по бревнышку все раскатаю!
Омельян, скаля зубы — желтым частоколом они проглядывали сквозь лохматую бороду, — сделал шаг. Другой. Колокол низко плыл над грязным снегом, едва не задевая краями мерзлые комья. Язык тяжело волочился, оставляя борозду, по которой следом ползла толстая, потемневшая от времени веревка.
Грязной, напряженно следивший за происходящим, встрепенулся:
— Не до конца поднял!
Но его тут же остудили укоризненные окрики:
— Не юли, Васятка!
— Уговору про язык не было!
— Готовь еще кишень!
Шаг за шагом, багровея все больше, преодолевал Омельян монастырский двор. Тех связанных, что лежали на его пути, заранее оттащили.
Когда до церковных ступеней осталось всего ничего, зрители начали подбодрять силача, хлопая и выкрикивая, сколько шагов осталось:
— Пять… четыре… три…
Омельян остановился. Колокол сгибал его своей тяжестью. Опричник выгнул спину, захрипел и сделал еще шаг.
— Два! — ухнула толпа.
Качнувшись, он осилил остаток пути одним рывком. Расцепил пальцы и едва успел убрать ноги — колокол рухнул всем ободом возле нижней ступени.
— Гойда! — выкрикнул царь,
Ответным воплем громыхнули выряженные в черное слуги:
— Гойда!
Омельян шумно дышал, мутными глазами обводя стоявших перед ним.
Иван повернулся в игумену.
— Колокола заберу себе. Вам ни к чему они, одну хулу вызванивать умеете. Разве что на прощанье позволю тебе…
Он сошел вниз, наклонился, похлопал стылый металл.
— А что, Омелюшка, — ласково обратился Иван к силачу, дыхание которого унялось и с лица уже сходили сине-багровые пятна. — А поднять повыше и подержать, для отца настоятеля, сможешь ли?
Обомлев от того, что с ним ведет разговор сам государь, тот наклонил по-собачьи голову и будто задумался. Но не было мысли в его глубоко посаженных глазах, одна бездумная муть колыхалась.
Неожиданно игумен подал голос:
— Вели, государь, своим слугам отпустить меня. Стар я и покалечен в придачу. Не убегу и вреда никому из вас не причиню. Хочу ближе этого твоего Самсона разглядеть.
Царь хмыкнул, кивнул и дал знак освободить руки монаха.
Хромая, взмахивая при каждом шаге руками, настоятель спустился со ступеней и подошел к застывшему исполину. Запрокинул голову, всматриваясь в его лицо.
Омельян беспокойно затоптался, поежился и склонился к старику, удивленно пробасив:
— Ишь…
Никто, кроме самих опричников — да и то далеко не все, — не осмеливался так близко подходить к Омельяну Иванову. Разве что по незнанию или глупости, как минувшей осенью двое молодых, из недавно набранных, Егорка Анисимов да Илюшка Пономарь. Напились вина да вздумали потешаться над тугоумным и с виду медлительным Омелькой. Придумали его, спящего, по лбу винным ковшом ударять и под лавку, на которой он спал, прятаться. Проснулся Омелька — нет никого. Почесал лбище, пожал плечами да уснул снова. Второй раз проснулся, ощупал голову, пробубнил свое неизменное «ишь» и опять захрапел. А на третий раз, не вставая с лавки, запустил под нее руки, ухватил в каждую по шутнику. Поднял над собой да ударил их головами друг о дружку. Отбросил подальше бездыханных и лег спать до утра, безмятежный. Царь, узнав о проступке, долго смеялся. Запретил Иванова наказывать, а на другой день из караульного полка в Малютин отряд перевел. Лошадь ему лично выхлопотал через посольских — французскую, особо крупной породы, мохноногую тяжеловозку. В летучий грязновский отряд Омельян не годился, а вот обстоятельным скуратовским молодцам впору новобранец пришелся, кулаком вышибавший тесовые двери.
Иван, наряду со всей опричной братией, с любопытством наблюдал за смотревшими друг на друга настоятелем и Омельяном.
Игумен не дрогнул под тяжелым взглядом опричника.
— Как же тебя так, несчастный? — спросил он тихим голосом, неотрывно глядя в глаза малоумного.