— Вместе с тем визуальный осмотр внутренних органов не выявил внешних следов повреждений, что указывает на скрытый характер течения болезни, в связи с чем изъятие образцов тканей представляется…
Фло подала заготовленные загодя банки с жидкостью цвета янтаря.
— …к сожалению, матка и придатки слишком изношены…
В лицо смотреть страшновато. Фло никогда не любила мертвых.
— …встает вопрос о получении чистого материала…
Бледная рука ненароком коснулась юбок, и Фло отпрянула, взвизгнув. Хорошо, банку с сердцем из рук не выпустила, но и то он так глянул, что собственное, пока живое, сердце в пятки ухнуло.
Нет, мертвые точно неприятны. Холодные. И прилипчивые. Вроде и не страшно, но… неприятно. Фло так и сказала матери, что не хочет сидеть с мертвой сестричкой, и снимок с ней делать тоже не хочет. И вообще зачем ей, уже неживой, новое платьице? А мать надавала пощечин и заставила целый день с мертвячкой провести.
Над ней еще мухи кружились. Хорошо, что в подвале мух нету.
Сцена была далеко внизу, крохотная, словно игрушечный кукольный домик, где ожившие куклы играли ненастоящую жизнь. Эмили смотрела на них и удивлялась — как так можно?
Неужели вон тот человек в шлеме, которому все рукоплещут, и вправду знаменитый Эдди Кин?
А хрупкая девушка с тонким голоском — мадмуазель Лепаж? Она очень неестественно умирала. И мертвой смотрелась жалко.
Эмили хотела сказать об этом тетушке, но та была слишком увлечена зрелищем, чтобы увидеть правду.
Правда скучна. В ней нет места чуду, но есть каменное тело Дрори-Лейн, и снаружи, и изнутри укутанное душной вуалью газового света. Вместо берегов белоснежных — стены, невидные за бархатными гнездами лож, в которых прячутся люди-ласточки. Расписной потолок притворяется небом, меж тем он похож на яичную скорлупу, на которую щедро плеснули красками, почти не оставив места исконному белому цвету… Пылает огнями искусственное солнце, щедро делится жаром, заставляя тетушку то и дело прикладывать к подбородку платок. Да и веер кружевной в ее руках ни на секундочку не замирает.
А вот Эмили совсем не жарко. Только сверчок внутри скребся и просился на волю.
Он подталкивал Эмили смотреть не вниз, на сцену, а прямо.
Ложи, ложи, ложи… женщины и мужчины. Мужчины и женщины. Женщина. Увидев ее, Эмили замерла, и сверчок тоже затих.
Эмили подняла бинокль, ручка которого стала вдруг скользкой. Зачем бинокль, если Эмили и так все видит?
Темные с медным проблеском волосы уложены в высокую прическу, от которой лицо незнакомки кажется более длинным, чем есть на самом деле. Особенно длинен нос. Глаза же узки и чуть вздернуты к вискам. А губы сжаты, словно сидящая в ложе чем-то недовольна.
Эмили разглядывала ее со странным наслаждением, чувствуя, как растет в груди, расплывается восковой комок чего-то, возможно, даже сердца.
Эмили запоминала.
Гамлет умирал.
Долго, невыносимо долго, выталкивая из себя слова давным-давно наскучившего монолога.
Эмили перевела взгляд на спутника дамы. Не слишком молод и совсем некрасив. Изрядно лысоват и ко всему порчен оспой. Обрюзг, пусть костюм отчасти и скрадывает раннюю полноту. Богат.
Смотреть на него неприятно. И Эмили снова принялась разглядывать даму. Вот та вздрогнула, словно ощутив прикосновение чужого взгляда, повернулась, не отнимая от глаз театрального бинокля. Замерла.
Стеклянно блестели линзы, а лицо дамы оставалось неподвижно. Вот она едва заметно кивнула и коснулась указательным пальцем губ. И Эмили повторила жест.
Встреча состоялась. Сверчок был доволен.
Джентльмен шел по улице, насвистывая под нос песенку. Тонкая тросточка в его руке плясала. Отталкиваясь от грязной мостовой, она взлетала, описывая кульбит, и снова падала, почти выскальзывая из цепких пальцев. Но джентльмен держал крепко.
Мальчишка с газетами, завороженный этаким зрелищем, застыл, позабыв о работе. Но после опомнился, кинулся следом, громко вопя:
— Газеты! Свежие газеты! Только в вечернем выпуске! Мясник вернулся! Полиция бездействует! Кровавое убийство…
Джентльмен остановился, резко развернулся и, перехватив трость так, словно собирался ударить, сказал:
— Кого убили?
— Ш… шлюху, — честно ответил мальчишка, пятясь и проклиная себя за излишнюю расторопность.
— Это плохое слово. Это очень плохое слово, — веско повторил джентльмен. Затем полез в карман серого сюртука, вытащил монетку и сказал: — Давай уж. Торговец.
Мальчишка дал. Он отдал бы все газеты и задаром, лишь бы в этот момент очутиться где-нибудь подальше. Или хотя бы на другой стороне улицы, там, где нежился в ярком свете каменный зверь Дрори-Лейна.
Позже, когда джентльмен скроется в зыбком тумане, мальчишка, сунув полученный шиллинг за щеку, скажет себе, что все привиделось.
И будет в чем-то прав.
— Глава 17. В которой говорится о крысах, людях, преступных планах и разбитых мечтах
Почтовая карета летела по проселочной дороге, взрезая широкими ободьями колес землю. Хрипели лошади, скользя на глине. Свистел соловьем кнут в руках озябшего возничего. Щелкала зубами, подпрыгивая на крыше экипажа, крыса.
Небо, только-только очистившееся от туч, хитровато щурилось, обещая солнце. И крыса, вымокшая, продрогшая, пристально следила за небом, куда как пристальнее, чем за дорогой.
— Н-но! — заорал кучер, и кончик кнута шлепнулся о тюк возле самой крысиной морды. — Пшли!
Вдали в сыроватой мгле, что распотрошенным перьевым одеялом накрыла болота, виднелась деревня. Крыши домов выныривали из тумана сказочными рифами. Острым зубом торчал шпиль колокольни. Блуждал в предрассветной тишине колокольный звон.
Карета вылетела на главную улицу, и кучер, наконец, убрал кнут, позволяя лошадям перейти на шаг. Те сами остановились возле весьма древнего на вид здания с дряхлой вывеской, которая ко всему и скрипела преотвратно.
Крыса забилась поглубже в щель между тюком и чемоданом, дожидаясь, пока люди не покинут карету. Затем ловко цепляясь за веревки, соскользнула на землю, огляделась, зашипела на ленивого серого кота и юркнула в дыру водостока.
Дальше придется пешком.
Крыса мужественно преодолела поле из высокой ломкой травы, тощую щетку леса, задержавшись у широкого и быстрого ручья. Она несколько минут не решалась сунуться в воду, то и дело оглядываясь, точно раздумывая — не повернуть ли назад? Не повернула.
На том берегу крыса долго отряхивалась, еще дольше вылизывалась, и только высохнув — солнце все же соизволило выйти из-за туч — продолжила путь.
Цель была близка.
Цель перекрыла широкий тракт чугунной решеткой причудливого плетения. Мертвые лозы прочно держали щит с кораблем и тройкой огурцов.
Дорри объявился сам. Не то, чтобы Персиваль так уж беспокоился: клыкастые — народец живучий; но все ж таки подумывал спуститься в мастерскую. И тетушки настаивали. Да что там, едва душу не вынули, объяснений требуя.
Врать пришлось. Врать Персиваль не любил, потому как в итоге тетушки про вранье дознавались и переживали. А им нельзя. У них сердце.
Такое сердце, что даже вампиру в нем местечко нашлось. И вот он, тварь клыкастая, сейчас стоял на пороге, нагло разглядывая Персиваля.
— Доброго вечера, — сказал Дорри. Выглядел он, к слову, препаршиво. Весь какой-то взъерошенный и глаза запали. — Прошу простить меня за беспокойство, но обратиться мне не к кому, и я подумал…
Запнулся и замолчал. Подумал он. Думать — дело нехитрое. Прежний-то лейтенант тоже все время думал. И стихи читал. И верил наивно, что все зло в мире — от недопонимания, что если быть добрым и понимающим, то зла не останется.
Только не помогла ему доброта.
А Персивалю — вера.
— …что мы снова можем быть полезны друг другу…
Вот это уже любопытно.
— …и если мое предложение представляет для вас хоть какой-то интерес, то предлагаю обсудить его более детально. К вам не напрашиваюсь, но осмелюсь пригласить к себе.