Она позволила сделать три вдоха, а после резко надавила на грудь, выталкивая из ноздрей и рта сладковатое белое облако. И снова поднесла трубку.

— Я больше… я не… уйди… уходи! Оставь!

Китаянка ловко накинула на беспомощные, шарящие в воздухе руки, браслеты и снова сунула в губы трубку, заставляя дышать.

Наконец, курильщик успокоился.

Он лежал с открытыми глазами, глядя в пустой потолок. Он улыбался собственным мыслям и время от времени начинал шептать, но слова были неразборчивы.

Китаянка присела рядом и, положив перед собой луковицу часов, уставилась на стрелку.

Время шло.

Когда большая стрелка коснулась малой на цифре три, китаянка поднялась и бесшумно вышла. Вернулась она с ведром раскаленного песка, в котором черными рыбками грелись камни и длинные иглы. Она ловко поддевала их кривыми когтями и втыкала в мягкое тело. После игл, наступил черед камней. Каждый нырял в блюдце с черной жидкостью, которая при прикосновении к коже начинала шипеть и дымить.

Старуха запела. Мужчина заулыбался шире, пустив по щеке нить слюны. Руки его вдруг сжались, когти со скрежетом скользнули по камню, а тело, схваченное судорогой, переломилось едва ли не пополам.

Пение стало громче.

Конвульсии усилились.

Слюна сменилась бело-розовой пеной, и в конце концов мужчину стошнило. Старуха, не прерываясь, повернула голову на бок, чтобы лежащий не захлебнулся рвотой.

Когда стрелки на серебряных часах вновь сошлись, уже на цифре пять, она замолчала, сноровисто сняла иглы и собрала присохшие к коже камни. Затем тщательно омыла лежащего, сняла браслеты и отвесила пощечину.

Он закрыл глаза, а когда открыл, улыбнулся:

— Ты чудо, матушка Ци.

— А ты зверь, — ответила она без малейшего акцента. — Зверю со зверями жить. Уезжай.

— Скоро, — пообещал он, садясь на лежанке. Оба знали — врет.

Домой он возвращался пешком. Спешил. Потом бежал, перепрыгивая через лужи и грязь, наплевав и на приличия, и на благоразумие. Слетело кепи. Порыв ветра поднял плащ, разгладив складки, и теперь казалось, что это не плащ вовсе, а нетопыриные крылья.

Плевать. Тело ломило, ныло, стонало. Мышцы звенели. Кости грозились сломаться, не выдержав давления. Кожа на лице и та словно бы стала бумажною, чуть тронь — прорвется.

Хорошо. Плохо и хорошо сразу. Внутри пустота. Она сожрала страхи и желания. Она сковала безумие путами небытия и вернула соскользнувшую было маску на место.

Она освободила. Пусть ненадолго, но все же.

Он остановился, поняв, куда пришел.

Чугунная ограда. Штыки и лилии. Знакомый герб и знакомый сад в седых предрассветных сумерках. И расплывчатая тень-особняк.

Пустота вдруг схлопнулась, и чей-то такой знакомый голос сказал:

— Убей.

— Нет, — мужчина вцепился в прутья изгороди, сдерживая рвоту. — Нет!

Слишком быстро. У него должен был быть день в запасе. Или два. Или месяц, если совсем повезет… надо увеличить дозу. Опасно, но… это просто способ. Один из немногих оставшихся.

— Убей, — продолжал уговаривать голос. — Убей ее и будешь свободен.

— Глава 23. О разговорах и не самых приятных воспоминаниях

Эта ночь оказалась очень длинной. Я хотел было покинуть наше убежище, однако Персиваль запретил, сказав, что пока выходить рано и по-хорошему следовало бы переждать несколько дней, но столько он в моем обществе точно не выдержит, поэтому будем тянуть до следующей ночи.

По-моему, он пребывал в похвальной уверенности, что личность, устроившая ловушку, решит, будто нам удалось скрыться. И пожалуй, в его словах имелся резон, однако ожидание оказалось делом весьма и весьма непростым.

Во-первых, мое прежнее беспокойство возросло в сотни, если не в тысячи раз.

Во-вторых, в подвале было сыро и холодно.

В-третьих, очень хотелось есть, выбраться и выяснить, наконец, что здесь происходит. А вместо этого приходилось сидеть, пялиться на огонь и гадать. А еще старательно гнать мысли о том, что сделала Эмили.

Не могла она позвать крысолова!

Но искореженное тельце Ратта, уснувшего в моих руках, было лучшим из свидетельств.

Я чувствовал биение крысиного сердца и вместе с ним отголоски воспоминаний, которые мешались с кисловатой вонью плесени. Острые запахи: стая, люди, много людей-которые-появились-вдруг. Легкие шаги. И песня ветра, которая смывает другие звуки. Боль. Вой. Приказ убить. Кого? Всех и сразу? Стая… нету стаи. Чужаки!

Много-много. Больно. И шкура трещит.

Ветер требует крови…

Ветер ласково поет, стирая все, что было до и будет после. Ветер знает, что в мире нет ничего, кроме ветра. И я, кем бы ни был, согласен с ним.

— Чего с тобой? — Ладони Персиваля ложатся на плечи, дергают, вырывая из крысиных воспоминаний. И я слепну, до того резким выходит обрыв.

— Положи ты эту тварь, ничего с ней не станется. И к огню садись. Тебя ж трясет…

На языке вкус прокисшего молока.

Пересаживаюсь, но Ратта не отпускаю. Раньше крысы не хотели со мной говорить, только Элджри снисходил иногда. Наверное, тоже чувствовали нечистую кровь.

Персивалю не понять. Я объяснял, уж не знаю зачем, а он не понял. Ему просто не интересно было. Никому не интересно слушать чужое нытье.

— На вот, пей. — Он силой сунул в руки фляжку с остатками виски, заставив сделать глоток, и обрывки крысиной памяти оставили меня. А что трясет, так просто холодно.

Внизу всегда было холодно, особенно зимой.

— Значит правда? — Персиваль, вытащив из кучи обломок дерева, широкий и гладкий, положил его на колени и, смачно плюнув, принялся тереть. — Ну, что вы с крысами говорить умеете? Я думал, что это так… байки. У нашего лейтенантишки крысы не было. А вот у полковничка была. Такая же скотина, как и он.

— Это не совсем разговор. Ну точнее не столько разговор, сколько проникновение. В память или в мысли… только в крысиные! — на всякий случай уточнил я. По-хорошему следовало бы добавить, что не всякая крыса в эти мысли пустит.

Кивок. Кусок угля на широкой ладони. Пальцы касаются его осторожно, мнут, пробуют на крохкость.

— Она вечно ему доносила… гадостливая тварь была, но любил. Больше, чем жену свою любил. Даже сдохли в один день. И жена с ними.

Движения Персиваля становятся быстрыми и точными. Я не вижу, что он рисует, просто наблюдаю за процессом. Удивительно. А у меня с рисованием никогда не ладилось. С музыкой, впрочем, тоже.

— И что с ними случилось?

Персиваль на миг оторвался от доски, но посмотрел не на меня, — на огонь.

— Другие крысы сожрали. Ихние. Понимаешь? В портах всегда много крыс. И дервишей. У дервишей дудки, как у крысоловов, только другие. А может и такие, хрен их знает-то? Однажды дервиши вышли на улицы и заиграли… не люблю крыс.

И почему-то в этот миг я увидел его мысли и воспоминания столь же ярко, как воспоминания Ратта. А Персиваль снова рисовал и даже насвистывать песенку начал, ту самую, про крошку Боббса.

— Сказали, что сипаи виноваты, они восстали. Но я-то помню, что первыми были дервиши.

Минут через пять Перси швырнул уголек в костер и, облизав с пальцев черную пыль, повернул доску ко мне.

— Похож?

Ломаные линии. Тени и полутени. Единственное светлое пятно — костер. Рядом с ним сидит взъерошенный юноша с крысой на коленях.

Неужели я и вправду выгляжу таким?

Не дождавшись ответа, Персиваль швырнул доску в костер и пробурчал:

— До ночи околеем. А если не околеем и выберемся, я сам сверну твою тупую башку.

В угрозу я не поверил. Зато спросил:

— А где ты рисовать научился?

— Я не учился.

— Тогда как?

— Каком кверху. — Кое-как устроившись на досках, Персиваль закрыл глаза. Сначала я подумал, что он притворяется, не желая продолжать разговор, но когда подобрался ближе, увидел — Персиваль и вправду уснул.

Я же еще некоторое время сидел, глядя на то, как рыжие ладони огня ласкают доску, стирая нарисованный мир и нарисованного меня. Чернота, расползаясь с углов, в конце концов, сошлась в центре, и я провалился в сон.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: