— Ты же сам хотел.
Гребень больно дергает волосы, а голос Джорджи становится жестким:
— Если хочешь, я могу устроить твой отъезд. Но мне придется остаться. Работа.
Врет. И Джорджианне придется принять вранье, если она не желает потерять все.
— И я бы хотел, чтобы ты тоже осталась. Чтобы помогла мне.
Косу он заплетает с прежней ловкостью.
— Я хочу, чтобы ты пригласила в свой салон мадмуазель Лепаж. И будет очень хорошо, если ты устроишь ей ангажемент у Баксли или у Фаренхортов.
Это… это просто возмутительно! Да как он смеет?! Нужно сказать, что Джорджианна ни за что в жизни не станет помогать наглой девке. Наоборот, она устроит все, чтобы перед разлюбезной мадмуазель Лепаж закрылись двери всех мало-мальски приличных домов в Сити.
— Чем больше, тем лучше. Ты же согласишься со мной, что девочка очень талантлива?
Чересчур даже.
— Конечно. Я буду рада помочь ей. — Леди Фэйр подала супругу ленту. — Мы должны поддерживать настоящие таланты.
Оставшись одна, леди Фэйр осмелилась взглянуть в зеркало. Волновалась она зря: маска леди сидела идеально.
— Глава 25. В которой снова предаются воспоминаниям, готовятся к балу и спорят с собою
От вида этих стен Персиваля уже мутило, почти также, как от крысы, что осмелев, все ерзала и ерзала, скребла передними лапами, подползая к костру. И жрать хотелось до одури, а паче всего свернуть одну светлую клыкастую башку.
Но Персиваль мужественно боролся со своими желаниями.
— Сколько уже? — спросил он, поглядывая на часы в руке Дорри. Хорошие. С виду, конечно, не самые богатые, без камушков и чеканки, но у Персиваля и таких нету.
— Столько же, сколько пять минут тому. До заката еще три часа.
За это время Персиваль с ума свихнется. Уже свихнулся.
Шепоток в ушах нарастал. И тени подобрались к костру, вот-вот прыгнут.
— Значит, ты тут рос? — уточнил Персиваль, хотя оно и так понятно. Ну да понятие — одно, а ждать, молча пялясь в костер — другое.
— Тут. Некоторое время. Потом в Хантер-Холле. Это когда Эмили в школу для девочек отослали. Ее даже на каникулах селили тут, а меня держали там. Отец считал, что нам не стоит видеться. Что если Эмили убрать, то я про нее забуду.
Какой откровенный. Прям на слезу прошибает.
— И как? Забыл?
— Ты руку себе отпили, а потом постарайся забыть. Посмотрим, как выйдет, — неожиданно огрызнулся Дорри, отползая в тень.
Фу-ты, ну-ты, какие мы нервные. И крыс скалится, защищая
— А ты? Как ты стал таким… таким как сейчас? — клыкастый вежливо обошел скользкий вопрос. Да уж говорил бы прямо: неудачником. Или дерьмом собачьим. Нет, такой, конечно, обзываться не станет, но Персиваль и без слов понимать научен.
— Думайте сами, — сказал тот лейтинантишка, поигрывая стеком. — Ваше будущее зависит от вашего же выбора, но мне кажется, что вам стоит подыскать себе другое занятие, более подходящее такому… такому человеку как вы. В противном случае я буду вынужден доложить об инциденте. И дело будет передано в клирикальный совет.
Он так в глаза глянул, что Персиваль сразу поплыл. Ну и, конечно, в ногах подразмяк, представивши, как этими ногами на чурбан залезать придется, да шею под петлю подставлять. И ведь тоже, словами не сказано, а яснее ясного.
Как у них получается?
— Ты не подумай, что я в душу лезу, — поспешил оправдаться Дориан и взгляд отвел. Не просто отвел, но вперился в стену, словно увидев вдруг что-то важное. — Просто ждать тоскливо. И тихо очень.
Прав он: тоскливо. И очень тихо. А тишину Персиваль не любит, потому как к тишине и непривычный вовсе.
Первым, что Персиваль помнил, был крик.
Кричал отец, грохоча кулаками по стенам и дубовому столу, прорезанному многими трещинами. Кричала матушка, швыряясь словами, как гнилыми яблоками. Они, попадая в цель-самолюбие доводили отца до бешенства, и тогда столу случалось быть перевернутым, тряпью, ютившемуся в древнем комоде, вывернутым, а Персивалю битым.
Но крик жил и за пределами комнатушки. Кричали коты, приветствуя март. Кричали торговки на улицах и шлюхи, споря за клиента. Кричали клиенты и торгаши, торгуясь с надрывом и охотой. Люди, которым случалось забрести в забытые Всевышним доки, быстро приспосабливались, учась говорить криком. Здесь и море орало, билось гневно серыми горбами волн о корабельные туши, качало стапеля и норовило хлестануть соленым по ногам.
Тогда ноги, разбитые и растресканные, не заживающие даже зимой, пекло.
Кроме крика помнились запахи. Солено-гнилой, квашено-капустный, рыбный и человечий.
Помнились люди.
Старая шлюха с гнилыми зубами, которая с прежним упорством выбиралась на улицу, садилась у фонаря и пялилась седыми от катаракты глазами на проходивших мимо людей.
Пьянчужки, одинаковые, что цыплята, которых матушка однажды задумала вывести, но отец, вновь надравшись, передавил.
Матросы. Солдаты. Джентльмены в чистых нарядах и глянцевых колошах. Иногда дамы, которых привозили на дилижансе к старому приюту Раскаявшегося Ангела.
Дамы Персивалю нравились. Да и сам мир тоже. Чем-то напоминал он пойло, которое подавали в местных кабаках, мешая пополам прокисшее пиво и тухлую воду.
И как любое пойло, оно закончилась.
— Одного дня папашка навернул больше обычного и в драку полез. Ну схлопотал пером в брюхо. И ладно бы сразу помер, как приличный человек. Нет, еще неделю матушка последнее выгребала, чтоб врачу заплатить. Заплатила. А потом и на похороны, очень уж ей хотелось прилично все сделать. Ну а как сделала, так и поняла, что все, конец. Тогда и вспомнила про папашу своего…
…ехали три дня, да еще половину шли. Пробирались крысиными ходами улочек, протискиваясь сквозь разношерстную толпу, которая то и дело взрывалась криками.
Задержались на площади, глядя, как вешают. И Персиваль подумал, что неплохо бы палачом стать, тогда его все бояться будут. А матушка поволокла дальше.
За площадью начались совсем другие улицы. Широкие и почти чистые, со стеклянными озерами витрин и резными вывесками, на которых буквы были подрисованы краской. Иногда попадались вывески кованые и даже золоченые.
Люди на этих улицах не кричали. Они степенно шествовали, раскланиваясь друг с другом, и Персиваль прям остолбенел от этакого чудодейства. А матушка, вдруг разозлившись, в ухо вцепилась и закричала, что Персиваль — неблагодарная тварь, из-за которой все и случилось.
Тогда он не очень понял, что из-за него случилось, точнее не сумел подобрать подходящий случай из сотворенного за последние дни, а потому скоро повинился и пообещал, что больше так делать не станет. А матушка заплакала и начала говорить про любовь и Гретна-Грин. И про то, что теперь жизнь у них пойдет совсем-совсем иначе.
Права оказалась. Только сначала был превысокий забор с кованой калиткою. Дорожка из плоских речных камушков. Дом, огромный, как один из кораблей на верфях, только чище и красивей.
И пахнет приятно, а чем — не понять.
Пустили не сразу. Сначала привратник долго выспрашивал, выглядывал, косил желтушным глазом, становясь похожим на старого бойцового петуха. Потом старуха в черном накрахмаленном до скрежета платье повела на кухню. Там Перси дали молока, щедро разбавив водой, и сунули ломоть хлеба с маслом.
Было вкусно.
А потом страшно. Огромная комната пыхала жаром. Металось пламя за начищенной решеткой камина. Пылали свечи — дюжины две — в золоченых канделябрах. И в светозарном мареве этом скрывался старик.
Тощий. Рябой, как грязное куриное яйцо. Лысый. Кривой. Повязка сбилась, выставляя розоватый зев пустой глазницы. Выточенное из слоновой кости глазное яблоко старик ловко перебрасывал из руки в руку. Яблоко норовило выскользнуть из сухих пальцев и подмигивало Перси рисованным глазом.
— Пришла, — скрипучий голос. — Всего шесть лет и ты пришла.
— Да, папа.
— Вспомнила! Наконец ты соизволила вспомнить, что у тебя есть отец!