«Раздумывают, верно, о кровавой бойне да о смертушке лютой, что ждет их из-за барской затеи, — мелькало в голове Андрея. — Эх ты, неволя злая, на что ты только разумную тварь, человека, погнать можешь!»
Переждавши, пока всадники скрылись, Андрей слез с дерева, отвязал лошадь и поехал дальше.
Неожиданная встреча усилила его тоску. Мысль о готовившемся беззаконии и сознание невозможности помешать ему возбуждали в его уме сопоставления самого безотрадного свойства. Вот так и он, пользуясь свободой действовать воровски, накоплял в своей душе грех за грехом, с тех пор как молодой барин поручил ему управление имением! Как эти злодеи накинутся завтра ночью на беззащитных и неподготовленных к обороне обитателей усадьбы Сокальского, так и он, пользуясь молодостью барина, его доверчивостью и сиротством, разорял его.
В мрачном унынии подъехал Андрей к дому, где на крыльце ожидала его возвращения жена, и прошел с ней в баню.
— Барин еще не вернулся, — начала было объяснять Маланья, но, заметив угрюмый вид мужа, смолкла на полуслове.
— Никто не был? — спросил он, сбрасывая с себя одежду и сапоги, чтобы лечь в приготовленную постель.
— Никто. Мы, как ты приказал, все уложили: серебро и образа — в сундук, ковры увязали, — ответила жена и опять оборвала речь на полуслове, испуганная страданием, выразившимся на его лице при первых ее словах.
Андрею вспомнились слова монаха: «Ворованному — я не укрыватель», — сказанные именно в ту минуту, когда он думал об этом серебре и образах, которые жена, по его приказанию, хоронила от всех глаз. На хорошее дело наставлял он ее, нечего сказать!
— Ладно, завтра обо всем переговорим, а теперь спать надо: измучился я, как собака, — отрывисто проговорил он, повертываясь к стене и закрывая глаза, но сон не шел, а слова монаха продолжали жестоким укором звенеть в его ушах.
Кажется, ничего нового не произошло в этот день, а между тем Андрей чувствовал себя совсем иным человеком, и вся кровь кидалась ему в голову от новых мыслей и никогда не испытанных чувств. Все то, чего там, в лесу, он совсем еще не понимал, что слушал одними ушами, а не сердцем, теперь все глубже проникало в его духовное существо, заставляя совершенно иначе смотреть на все и краснеть от стыда при напоминании о вещах, на которые он еще несколько часов тому назад возлагал много упований и обладать которыми считал за счастье. На вырученные от их продажи деньги он рассчитывал устроить судьбу детей и жены. Даже и тогда, когда, тронутый до слез словами монаха, он решил предаться на волю Божию и, устроив семью в надежном месте, терпеливо ожидать заслуженной кары, его не покидала мысль воспользоваться плодами содеянного преступления. Почему же теперь это кажется ему так чудовищно? И на чем же остановится такое превращение его душевного состояния? Что же это будет, если в таком духе пойдет дальше, когда уже и теперь то, что он раньше считал величайшим на земле благом, кажется ему мерзостью и злом? Видно, и в самом деле надо совсем переменить жизнь и сделаться совсем другим человеком. Но каким? Монах сказал: «Чтобы никого на свете не страшиться, кроме Господа Бога». Но как этого достигнуть? Этот вопрос так занял Андрея, что он всю ночь не смыкал глаз, ища на него ответ, и только на рассвете решил, что так как все от Бога, то от Бога надо ждать разрешения мучившего его недоумения. Захочет Господь — и просветит, все в Его святой воле.
Когда утром жена взглянула на Андрея при дневном свете, то ужаснулась перемене, происшедшей в нем: глаза ввалились, губы от внутреннего жара потрескались, и он весь осунулся, точно после долгой и мучительной болезни, а в глазах таилось новое выражение сосредоточенной задумчивости. Ей было теперь боязно не только заговаривать с ним, но даже и смотреть на него. Налив ему чашку горячего сбитня и положив перед ним нарезанный хлеб, она вышла к детям, а когда вернулась, его уже на кухне не было — он ушел по хозяйству, не дотронувшись до завтрака.
В то утро Андрей хлопотал ретивее обыкновенного. Его одновременно видели в стольких местах, что только диву давались, как это ему удавалось везде поспевать. Он успел до полудня побывать и в поле, и в лесу на рубке леса, подогнать плотников, строивших новый сарай, и на реку сбегать версты за три. Возвращаясь назад, он увидал мчавшуюся по дороге дорожную карету, и у него дух захватило от волнения и; страха.
«Вот оно! Дошло наконец!» — подумал он, направляясь к перекрестку, мимо которого должен был проехать экипаж.
С козел его увидал Федька и толкнул в бок Степана, указывая на управителя, остановившегося при дороге с обнаженной головой, выжидая удобного случая поклониться барину. Но Владимир Михайлович, хотя и глядел в окно, не заметил Андрея; его блуждающий взгляд рассеянно скользил по мелькавшим перед ним предметам, ни на чем не останавливаясь.
Когда карета, проехав мимо него, покатилась дальше, Андрей вздохнул свободнее и, не торопясь, последовал за нею к дому.
«Кучер с камердинером видели меня, и если, приехав домой, барин спросит обо мне, они скажут, что я выходил на дорогу приветствовать его. Не бежал, значит, от суда-расправы. Ну а там, что Господу угодно, то и будет!» — думал он.
Лошадей уже отпрягли, и кучер проваживал их за околицей, когда управитель степенной походкой вошел на задний двор и направился к стоявшей особняком кухне. Заглянув туда, он увидал жену, хлопотавшую у жарко топившейся печки, и умилился, глядя на нее: такая она показалась ему красивая в затрапезном сарафане, с засученными рукавами: грудь и руки белые и полные, губы алые, щеки от жара раскраснелись, а глаза, что звезды, ласково светились под озабоченно сдвинутыми темными бровями. Неожиданная струя нежности затопила Андрею сердце и вызвала на глаза слезы умиления.
«Добрая ты моя, умница, как собака, мне преданная! В какой омут бедствий тащу я тебя за собою с малыми детушками! — подумал он. — Эх, как счастливо можно было бы нам с тобою век прожить, кабы лукавый не попутал!»
Он с тяжелым вздохом облокотился на подоконник. В нем проснулись и отеческие чувства, захотелось видеть всех своих милых вокруг себя в эту роковую минуту — быть может, чтобы почерпнуть в их любви сил на предстоящую пытку.
Увидав мужа, Маланья подбежала к окну.
— Барин приехал. Не пивши, не евши со вчерашнего дня, — поспешила она сообщить. — Натощак из Малявина выехал. У меня пирожок был замешан с утра, посадила скорехонько в печку, сейчас подадим, — продолжала она, по-видимому, спокойно, но в глазах ее читался тревожный вопрос: что случилось?
— Это хорошо, что ты догадалась барину пирог испечь. А куда ты детей упрятала? — спросил Андрей, любовно глядя на нее.
— Опять, как вчера, к пчельнику услала. Чего им тут околачиваться? От их крика и у нас с тобою голова иногда трещит, а барину и подавно беспокойно. Не привык он к детям, еще своих ведь нет, — ответила она с улыбкой на прояснившемся лице. «Если про детей вспомнил, значит, ничего особенно страшного не произошло», — подумала она и поспешила объявить, что барин, как приехал, так умыться спросил, а теперь переодевается. — А у меня тем временем пирог-то отлежится, — прибавила она.
В кухне, опрятной, чисто выбеленной, она была не одна. Несколько баб мыли тут столы и лавки, щипали дичь, настрелянную в лесу, и потрошили рыбу.
— Порядок делаем, чтобы питерский повар нас свиньями не обозвал, — сказала Маланья мужу, обратившему на это внимание. — Сейчас придет сюда стряпать, надо ему все приготовить.
Говоря это, Маланья исподлобья взглядывала на мужа, мысленно спрашивая себя: «Чего он тут стоит, на наше бабье дело смотрит, точно хочет что-то сказать, да не смеет».
Никогда не видывала она мужа таким смирным да смущенным. Точно виноватый, словно прощение в чем-то хочет у нее просить.
В этот момент прибежал в кухню Федька с приказом скорее подавать кушать барину.
— За стол уже сел. О вас спрашивал, Андрей Иванович, — обратился он к управителю, заметив его перед окном. — Приказал вас послать к ним, когда с поля вернетесь. Давайте скорее пирог-то, Маланья Трофимовна, барин ждать не любит! — и, выхватив из рук Маланьи блюдо с пирогом, он побежал с ним в дом.