Полак терпеливо выслушивает каждое сценарное предложение; слушает, слушает, потом вдруг взмахивает рукой и говорит:
— Нет, нет, не подойдет, много жестокости! Мы, уважаемый, обязаны думать об англичанах!
Эта находка с англичанами просто гениальна. В ней есть своя доля правды, поскольку большая часть продукции «Космографа» идет в Англии. Следовательно, в том, что касается выбора сюжетов, надо всегда приноравливаться к вкусу англичан. А послушать Полака, чего только эти англичане на дух не переносят! Уму непостижимо.
— Английская pruderie[12], сам понимаешь… Стоит им сказать shocking[13], и пиши пропало! Я понимаю еще, если бы пленки прямым ходом попадали на суд зрителей, тогда другое дело, тогда нет-нет, но много чего наверняка бы прошло. Но ведь так не бывает, в Англии на импорте сидят агенты — эта непробиваемая стена, этот бич Господень! Агенты, все решают агенты, причем решают безапелляционно: это пойдет, это не пойдет. А каждый фильм, который «не пойдет», — это ведь огромное количество выброшенных на ветер либо недополученных средств.
Или же Коко Полак восклицает:
— Потрясающе! Дорогой мой, это драма, настоящая, гениальная драма! Ей обеспечен успех, и какой! Колоссальный успех! А вот в качестве фильма — вряд ли: тонко, понимаешь ли, слишком тонко, это я тебе говорю, дорогой мой! Нам требуется совсем другое. Ты для этого слишком талантлив, ты и сам догадываешься, я полагаю!
Хотя Коко Полак и зарезает их сценарии, он в то же время умеет польстить: дескать, не такие же они идиоты, чтобы писать для кино! С одной стороны, они вроде должны проникнуться чувством собственного достоинства и смириться, но с другой — им бы все-таки хотелось, чтобы сценарий взяли… В иных ситуациях и сто, и двести пятьдесят, и триста лир бывают нужны, как воздух… У некоторых, правда, мелькает подозрение, что похвала их уму и пренебрежение кинематографом как средством художественного выражения — это всего лишь предлог для того, чтобы отклонить их сценарий; но достоинство их осталось незатронутым, а посему они могут убираться ко всем чертям с высоко поднятой головой. Актеры издалека приветствуют их как братьев по несчастью.
— Все вынуждены идти сюда на поклон, — с тихим злорадством думают они. — Даже увенчанные лаврами! И всё ради того, чтобы на миг появиться на простыне!
Стою я как-то на днях с Фантапье возле кабинета художественной дирекции; тут же рядом во дворе расположен репетиционный зал. Вдруг видим: старичок какой-то вертится, оглядывается по сторонам; благообразные длинные волосы, ермолка на голове и бесподобно выдающийся нос. Стоит, щурит глазки за стеклами очков в золотой оправе, клинышек бородки распушился веником, сам старичок от испуга весь сжался, разглядывая большие афиши, наклеенные на стену, — желтые, голубые, красные, сверкающие на солнце всеми цветами радуги. Афиши фильмов, которые принесли наибольшую славу «Космографу».
— Господин сенатор! — вдруг как закричит Фантапье. Он даже подпрыгнул от неожиданности, кинулся к старичку, вытянулся перед ним в стойке «смирно» и отдал честь. — Вы на кинопробу?
— Мда… мда… мне на десять назначено, — прошамкал благородный сенатор и еще сильнее прищурился, пытаясь рассмотреть, с кем имеет честь разговаривать.
— На десять? Кто назначил? Полак?
— Как вы сказали?..
— Полак. Режиссер Полак.
— Никакой не поляк, а итальянец… Его все называли «господин инженер»…
— А, Бертини! Он вам на десять назначил? Живите спокойно. Сейчас десять тридцать, к одиннадцати он подойдет.
Это был знаменитый профессор Земе, выдающийся астроном и королевский сенатор, член Академии Линчеи[14], обладатель национальных и зарубежных наград, а также участник званых королевских обедов.
— Вы меня простите, господин сенатор, — приставал к нему шут Фантапье, — не могли бы вы отправить меня на Луну?
— Кто, я? На Луну?
— Ну, натурально! По-киношному, разумеется, в кинофильме! «Фантапье на Луне» — это же класс! Шик-блеск! Снимаем так: вы поручаете мне отправиться с научной экспедицией на Луну и даете в помощь восьмерых солдат. Подумайте, сенатор! Я вам такую закачу комедию!.. Что, нет? Не хотите, отказываетесь?
Сенатор Земе отмел предложение как явно недостойное: он сказал «Нет!», пренебрежительно махнув рукой. Сказано было без особого гнева, но зато как величаво! Ученый его масштаба не допускал мысли, что наука может пойти в услужение буффонаде. Вот себя он согласился запечатлеть в разных позах в стенах своей обсерватории: это другое дело. Более того, он высказал пожелание, чтобы на экране появилась «Книга почетных посетителей обсерватории»: зрители непременно должны увидеть росчерк пера Их Королевских Величеств — короля и королевы, Их Королевских Высочеств — наследного принца и княжон, Его Величества короля Испании и проч. королей, господ министров и послов; все это ради служения его науке, в том числе для того, чтобы дать народу представление о «Чудесах в небесах» (так называется фильм), о недосягаемых скоплениях светил, среди которых он, сенатор Земе, был самым маленьким, но имел счастье проводить рядом с ними жизнь, вращаясь в их орбитах.
— Да катись ты! — как добрый пьемонтец воскликнул Фантапье и, скорчив одну из своих знаменитых гримас, уволок меня с собой за рукав. Однако нам тотчас пришлось бежать обратно, так как со двора донесся истошный вопль. Актеры, актрисы, операторы, режиссеры, машинисты высыпали из репетиционного зала, из гримерных и теснились вокруг Симона Пау, сцепившегося с сенатором Земе.
— Да какое, к черту, нравственное воспитание народа! — бушевал, не на шутку разойдясь, Симон Пау. — Я вас умоляю! Лучше отправьте Фантапье на Луну! Пусть он у вас там со светилами в шары играет! Да вы никак возомнили, что звезды принадлежат вам одному? Немедленно верните! Тащите их сюда и предоставьте в распоряжение божественной человеческой глупости, которая имеет право безраздельно владеть ими и забавляться с ними, как ей угодно, даже играть в шары. Кстати, позвольте полюбопытствовать, вы-то сами что с ними делаете? И кто вы вообще такой? Дальше своего объекта вы ничего не видите! В вашем сознании сидит только он один, ваш объект! Следовательно, это религия. И ваш бог — это подзорная труба. Вы полагаете, это лишь рабочий инструмент? Как бы не так! Это ваш бог, и вы его обожаете, ему одному служите! Вы то же самое, что и Губбьо с его аппаратом! Такой же, как он, прислужник, не в обиду будет сказано… Ну, священник, первосвященник (так вас больше устраивает?) этого бога, вы клянетесь догматом его нерушимости. Где Губбьо? Да здравствует Губбьо! Стойте, не убегайте, сенатор! Я пришел сюда ранним утром, еще засветло, чтобы утешить одного несчастного человека. Мы договорились свидеться здесь, он уже должен быть где-то поблизости. Подобно мне, несчастный является постояльцем приюта… Нет лучшего способа утешить страдальца, чем показать ему, что он не один такой. Я позвал его в круг этих замечательных друзей, актеров. Он ведь тоже артист. Да вот он, вот он! Он здесь, среди нас!
И несообразно длинный, согнутый, как коромысло, угрюмый человек со скрипкой, которого год назад я встретил в ночлежке, вышел из толпы, сосредоточенно уставившись на свои кустистые, хмуро сведенные брови.
Перед ним расступились, настала тишина. Кто-то прыснул со смеху, и кто-то попытался поддержать насмешника… Но у подавляющего большинства перехватило дыхание от абсурдности происходящего и от чувства гадливости, которое вызывал вид этого человека, тупо продвигавшегося вперед с опущенной головой и глазами, рыскающими в дебрях бровей, точно он избегал видеть свой огромный, багровый, свисающий до подбородка нос и устыдиться его тяжести и неприкрытого позора. Он продвигался вперед, словно говоря: «Тихо! Расступись. Разве не видите, до чего жизнь может довести нос порядочного человека?»